Продолжение. Начало в № 7–8/03
Шушка
Шёл 1946 год, я кончала второй курс. Весна была прекрасна, как в XII веке, которым мы тогда и занимались. Кенозис Петербурга особенно оттеняла самая ранняя листва. Второго апреля, до листвы, я испытала то крайне животворящее чувство, о котором так замечательно написала Алла Калмыкова в 3-м номере. Длилось оно ровно четыре года, а снится мне — и теперь.
Ещё до весны и, тем более, листвы к нам переехала Марья Петровна, моя бабушка. Оккупацию она провела на Украине, до встречи с нами дедушка не дожил (разрыв сердца), а комнату она пока что потеряла. Я помню, как встречала её в феврале и как, почти сразу, хотя — дома, она стала спрашивать меня, читала ли я Потебню и, кажется, Шахматова. Вот она, учительница словесности! И ведь с 1918 года не преподавала — не могла в безбожной школе.
Словом, бабушка переехала и вскоре подружилась с тёщей Георгия Васильева ("Чапаев"), бабой Лизой. У той был ещё не крещённый внук шести с лишним лет. Добрая, весёлая и прелестная Елена Ивановна, его мама, в Бога отчасти верила, но в церковь не ходила. Баба Лиза с моей бабушкой договорились крестить младенца Александра. Почему крёстной выбрали меня, ещё не дожившую до восемнадцати лет, просто не знаю.
Пошли не "к нам", в Князь-Владимирский собор у Тучкова моста, а "к Пантелеймону", причины тоже не знаю; неужели решили, что чем дальше, тем безопаснее? Крёстного хотели найти, но оказалось, что (кроме Г. Н., то есть родного отца) крещёных мужчин двое — Москвин и Черкасов. То есть не просто крещёных, а ещё и таких, которым можно довериться. Но всё же воздержались.
Пошли; я порхала от радости и гордости, Шушка вряд ли что-то понял. Нас угостили опасной советской газировкой, и я стала мечтать, как буду исключительно хорошей крёстной.
Однако баба Лиза резонно воспитывала его сама, сочетая полное попустительство с благочестивыми назиданиями. Нет, она не была служанкой двух господ. В ней чувствовалась подруга меньшевичек (скажем, она курила), а так, бывшая жена хирурга, любительница Лескова и, как ни странно, Хармса, она была просто диккенсовской старушкой (моложе нынешней меня, это уж точно!). Марья Петровна, нежно её полюбившая, всё-таки поджималась, когда она рассказывала при Шушке, какие он сочинил стихи. Одни я помню:
Ах, как неловки
Божьи коровки!
То ли дело муравьи
Или двуутробки.
Внезапно скончался Георгий Николаевич, и Елена Ивановна, Шуша, баба Лиза уехали в родную им Москву. Бывая там, я бывала и у них, но вряд ли духовно влияла на крестника. Елена Ивановна стала печатать на машинке; позже это был и самиздат. Она снова вышла замуж, но, после долгих объяснений, разошлась с мужем-композитором. Повторялось это три раза. Она очень хотела быть счастливой.
Томас Венцлова говорил о ней на своём вечере в музее Ахматовой: "Анну Андреевну Ахматову я встретил впервые в начале 60-х годов, то есть очень поздно. Жил я тогда в Москве, снимал комнату у замечательной по-своему женщины, ныне уже покойной, — Елены Ивановны Васильевой. О ней можно было бы долго и отдельно рассказывать. Она подрабатывала тем, что перепечатывала самиздат — не только самиздат, но, в частности, и самиздат. Однажды она по просьбе Анны Андреевны перепечатала её статью “Пушкин и Невское взморье”, и я должен был отнести этот текст автору" [1].
В комментариях к той же книге О. Е. Рубинчик пишет: "Отдельнова-Васильева Елена Ивановна (около 1912– 1988 или 1989) — по образованию юрист, но по специальности почти не работала. Жена поэта М. А. Светлова, затем — режиссёра, сценариста Г. Н. Васильева, одного из создателей фильма “Чапаев”" (1934). По словам Т. Венцловы, "Е. И. Васильева была, естественно, одной из “красавиц тогдашних”". Сын её Александр Георгиевич Васильев (1939–1993) был известным подпольным книготорговцем, поэтому их квартира в Москве, на Солянке (пер. Архипова), была центром притяжения интеллигенции".
И до весны 53-го, и позже с ней дружили протодиссиденты, литовцы и прочие гады. Мы называли друг друга "кума" и очень радовались вместе.
Шушка тем временем стал Сашкой, в Институте кино не удержался [2] и стал на рубеже 60-х могучим бизнесменом (специальность — подпольные художники). Комната его и кухня буквально кишели ими, равно как и подпольными поэтами. Помню Пятницкого, Зверева, Холика, кажется — Сапгира и практически весь состав гинзбурговского "Синтаксиса". Пили немало; наркоты я не заметила, хотя знакомые психиатры давали кому-то первитин ("винт").
Когда родилась Мария, моя дочь, и у родителей стало уж очень трудно, мы с ней и с мужем сняли у Васильевых комнату. Бабы Лизы уже не было; в 1951-м, когда я у них гостила, — была, а в 1961-м, когда сняли, — не было. Господи, как незаметно люди уходят! Мне почему-то кажется, что в мае 53-го, когда наша семья переехала в Москву, её тоже не было; иначе она ходила бы к бабушке.
Пожили мы там если месяц, и то спасибо. Леночка спала на кухне, что не мешало artist'ам кишеть, спала и у нас, то есть — в своей комнате, но моё мракобесное сердце всё-таки не выдержало. Добил меня рассказ одного из гостей о том, как он ел живого зайца. Врал, наверное, но ведь счёл нужным! А ещё говорят, "это" началось после советской власти. О, Господи!
Сашка неоднократно женился, Леночка их всех любила. Вообще, весёлость заменяла ей терпение. Из жён выделилась художница Шаура, башкирка из прославленной там интеллигентной семьи. Родилась Настя. Когда Сашка ещё на ком-то женился (а может быть, позже), Леночка стала жить с Шаурой. Когда Леночку хватил инсульт и она навсегда лишилась речи, Шаура ухаживала за ней до самого конца.
Ещё до этого умерла моя бабушка. Было ей 94 года. Хоронить её пришли — точнее, нести — Сашка, Саша Юликов и Коля Котрелёв. О том, как мы с Колей разбирали её шкаф, расскажу, Бог даст, особо.
Сашка был с извозчичьей бородой. По дороге он объяснял мне, что "успенье" происходит от слова "успеть". И по малодушию, и по милосердию (?), и потому, что он лыка не вязал, я не возражала.
На похоронах Леночки он был ещё пьянее и прямо у церкви требовал, чтобы хоронили её на Новодевичьем, где лежит его покойный отец. Моё духовное водительство, как и во многих случаях, сводилось к жалости и молитве. Чуть позже, в самые скудные годы, Шаура дотащила его до врачей, и печени (или поджелудочной) у него не оказалось. Дня три он полежал под капельницами и тихо уснул. Тогда Шаура созвала всех нас.
Ничего подобного я никогда не видела. Сперва сотни людей пили в специально снятой пельменной. Потом уже человек тридцать повели в какой-то болгарский центр, где, видимо, окопались Сашкины покупатели. Там, среди фресок, мы ели икру и много другого.
Нет, описать я это не берусь. Сейчас он был бы миллионером, не в том суть дела. Посмотрите, какое у него лицо. Видит Бог, я не считаю (если когда и считала), что нетварная бездна хороша, поскольку туда можно нырнуть при страшном режиме. Я бы и сейчас не вынесла рассказа о зайце. Как же объяснить, хотя бы выразить, чем хорош мой бедный крестник?
Как М. и N. спасли демократию
Недалеко от нашего храма, точнее — почти рядом, есть очень хорошее издательство, "Балтрус". Оно маленькое, расположено едва ли не в мансарде, но издаёт прекрасные книги, скажем — биографию Томаса Венцловы. (Само название намекает на то, что оно связывает Россию хотя бы с Литвой.) Меня эта книга трогает потому, что в ней говорится о малоизвестных годах: конец 50-х — начало 60-х, и о людях, которые очень старались жить не по-советски. Кстати, Томас делил их на успенскистов, истинистов и василистов. У. — от братьев Успенских, погрузившихся в науку, похожую на игру. И. — понятно кто, алчут и жаждут правды. В. — от Саши Васильева.
Недавно мне дали отредактировать перевод английской книги о пассивном сопротивлении. Ура, ура! И репрессивные режимы осуждаются (что теперь бывает не всегда), и насилие не проповедуется. Поистине, восславил свободу и призывал милость. Как редко такое сочетание!
Начинаю править и вижу, что русский текст просто нельзя понять. Много мне пришлось редактировать, но такого глухого канцелярита я ещё не встречала. В детективном рассказе можно было бы предположить, что переводчик осознанно скрывает, как противиться диктатурам и даже чему-то, отдалённо на них похожему. В жизни причина иная, очень простая — но вот, плоды отнюдь не невинны.
Редактор увидел текст (см. фотографию) и почти сразу перестал вносить правку. Он попросил мою дочь это сделать — и почерк она мой понимает, и я рядом, и ей что-то заплатят, всё равно она бы наняла кого-нибудь. Что ж, текст готов, книжку можно будет читать. По-видимому, ангелы тоже не любят насилия ни сверху, ни снизу.
Четвёртое колено
Мой старший внук Матвей (вообще-то — Мотеюс) заинтересовался историей, а то и теорией кино. Он сказал мне, что хочет помогать совершенно дивному человеку, Науму Клейману, которого я знаю с тех пор, как тот, отбыв с родителями ссылку, приехал учиться в Москву и попал к вдове Эйзенштейна. Со ссылкой тоже не так всё просто. Отец Наума, носивший, судя по отчеству, имя Иехиил(ь), вышел в киргизскую степь — проводить сына в школу, оба они увидели её красоту — и смогли жить. Сейчас, когда Наум Иехиильевич — один из крупнейших в мире киноведов, он иногда об этом рассказывает. Для пущей "самой жизни" прибавим, что Марии, моей дочери, он рассказал это в тот самый день, когда она услышала точно такую же историю от выросшего в ссылке литовца.
Господь долготерпелив. Из каких-то Своих соображений Он попускал моё отношение к кино, особенно — советскому и нацистскому. При этом я знала и Гариных, то есть Эраста Павловича с женой Хесей (так!), истинных, просто лесковских праведников, и Перу Аташеву, эту самую вдову, поразительно добрую, весёлую и несоветскую, и самого Наума, тоже ламедвовника [3] высшей пробы. Этого мало — отношение к кино легко приводило к нарушению пятой заповеди; а поди её не нарушь, если твоя бабушка, скажем, — Лени Риффеншталь. Особенно мучили меня ахи и охи: "Вы знали N!", "Вы общались с Z!" — и я неуклюже объясняла, что гордиться тут нечем.
Очередной конфликт правды с милостью разрешился очень просто. Матвей пошёл к Науму (прямо Библия!); я молилась; Наум разрешил ему что-то делать в своём Музее кино. Когда М. вернулся и сказал об этом, Вавилон, великая блудница, с грохотом пал. Теперь меня умиляют статьи из киножурналов и т. д., и т. п. А как же истина? Не знаю.
Больной
Великую осень 1985 года мне довелось провести в больнице — с 3 сентября, сороковой годовщины мира, до встречи Рейгана с Горбачёвым, от которой (в телевизоре) меня оторвали, чтобы везти домой. Напомню, что состоялась она 21 ноября.
Итак, лежу в больнице. Тогда это был "писательский корпус", позже сданный по частям разным заведениям. В первые же дни ко мне подходит очень известный поэт и, презирая слово "вы", напоминает, что когда-то нас познакомил опять же Наум, но Коржавин. Потом он приходил ко мне часто и читал а) свои стихи, б) хвалебные рецензии, в) список произведений.
Однажды прибегает он рано утром и молит его послушать. Я спешила на какие-то процедуры, обещала прийти сразу после них, и он, естественно, обиделся. Однако, снова увидев меня, всё простил и попросил подписать странную бумагу. Говорилось в ней, что NN, "достояние России", тяжело оскорбила одна из сестёр. Позже выяснилось, что она повертела пальцем у виска, думая, что он её не видит, чтобы другая сестра в чём-то его не уговаривала. Он увидел и побежал по отделению, чтобы мы написали (то есть подписали) обличительное письмо в Союз писателей.
Подписало человека четыре, естественно — не глядя. Заведующая отделением, прихватив более высокое начальство, вскоре пошла по палатам, умоляя защитить сестру. Поэт тем временем выкликал, что Шукшина уже убили, теперь убивают его. Я, дура, пыталась ему что-то объяснять, подчёркивая, что он, по словам критиков, исключительно благороден и человеколюбив. Приехал другой поэт, из начальства, тоже стал его уговаривать. Сестра рыдала, заведующая — почти. Так прошёл день; помню, я обещала как можно скорее познакомить его с Аверинцевым, если он сдастся. Почему бумаге не дали хода, я не знаю — видимо, подоспели ангелы.
Мы же, больные, торжественно поклялись, рассказывая эту историю, не называть её героя. Вот я и не называю.
Тропой бескорыстной любви
Шестьдесят один год тому назад, в марте 1944-го, к моему папе пришли три солдата. Это были студенты ВГИКа, которым разрешили поехать в Алма-Ату защитить дипломы и стать кинокорреспондентами, что значительно легче. Стали они и лейтенантами, но было это всё позже, в мае–июне.
А тогда они пришли, поскольку папа что-то преподавал в этом самом ВГИКе. Когда их ждали, я пугливо посмотрела в зеркало и увидела не прыщавую запуганную особь, а барышню, к которой тут же применила строки Гумилёва о глазах "как персидская больная бирюза", простите уж; мне было пятнадцать лет.
Один из солдатиков, Коля Кемарский, похожий на молодого Баталова, 20 марта попросил у мамы моей руки. Вот такие были случаи; может, они и сейчас есть. Мама ответила: "Кончит школу — пожалуйста". Училась я экстерном, сдавала по два класса в год и должна была кончить школу летом, в 16.
Что до меня, я чуть не лопнула от гордости. У меня есть жених, а чуть позже — "жених на фронте". Мы гуляли, собирали среднеазиатские тюльпаны разных цветов, говорили о книгах, читали Гумилёва и Ахматову. Мандельштама я узнала чуть позже. Читали мы взявшийся откуда-то роман Сальвадора де Мадарьята "Священный жираф", где обещали, что лет через сто всем будут заправлять женщины, причём — негритянки. В отличие от Наташи Ростовой, я не просила Колю поцеловать куклу, но очень бы испугалась, если бы он поцеловал меня. Судя по сплетням, во ВГИКе немало пили, хотя почти не ели, и он лидировал. Влюблены в него были несколько студенток, одна из них, художница, советовала мне "не связываться с алкоголиком". Было ему 23 года.
Те же студенты написали песню, где после сообщения о том, что Коля напился, шли такие строки: "Наутро, придя к Зинаиде / В сценарный сверкающий зал, / Её возмущение видя, / Он так Зинаиде сказал: / “Не надо стенаний и криков, / Что долго сценарий не нёс, / Всю ночь пролежал я в арыке, / Как мокрый, иззябший пёс. / И вот, я пришёл добровольно, / Не в силах темы понять. / Прошу, Зинаида Львовна, / Заменить мне родную мать”".
Зинаида Львовна была редактором сценарного отдела. Киностудия взяла её на работу, хотя была она ссыльной, из-за мужа. Потом добились для неё права ехать домой, в Москву. Случай этот — не единственный. Лидию Михайловну Виолину вызволили из АЛЖИРа [4].
Коля с двумя друзьями уехал. Осенью 44-го он приехал уже в Питер, в офицерской форме. Я, опупевшая от английских книг, совершенно сжалась. Мой мир был — филфак, Англия, отчасти другие европейские страны, и, хотя мы с Колей переписывались, я испугалась ситуации. Собственно, её и не было. Мама взахлёб развлекала его разговорами, чтобы он не пустил в ход револьвер (!), но он тоже, по-моему, был растерян и совершенно мирен. Помню, мы пошли пешком на Сенную (Каменноостровский — Троицкий мост — Садовая) и снова говорили о книгах. Больше мы друг другу не писали.
Когда мы переехали в Москву (1953), он был у нас и рассказал, что совсем недавно женился на девушке по имени Галя. Теперь, в 2005-м, мой внук Матвей познакомился с их дочерью Ириной, родившейся тоже 53-м году. Мы созвонились с ней, она придёт, и я пойду к ней, смотреть фотографии. Её сыну 23 года.
Умер Коля давно, был он документалистом, снимал надои и удои, а для утешения пил. Однако в 70-х ему удалось снять картину про рысь "Тропой бескорыстной любви", которую я смотрела несколько раз, не из-за него, а из-за рыси.
Маляр
Напомню один рассказ мудрейшей Тэффи. Она решила покрасить стены, позвала маляра и попросила, чтобы он не подмешивал белил. Естественно, войдя в комнату, она увидела голубые, фисташковые или розовые стены. Объяснив снова, что ей нужен чистый тон (скажем, модный в Питере ультрамарин), она опять увидела что-то светленько-мутное. Так было до тех пор, пока она не села на ведро с белилами. Маляр, заверявший, что давно всё понял, вскоре направился к ней. Она закричала: "Куда?" — и он ответил: "Да за белилами!"
Так и у нас. Мы примем что угодно: не есть, не спать, класть по тысяче поклонов, отдать тело на сожжение, — кроме одного. Приведу примеры. Вчера один церковный человек рассказывает: "NN теперь стала твёрдой, умеет осадить. Раньше её мучили, мучили, но она это преодолела". Другой церковный человек спрашивает, добилась ли я чего-то там. Я отвечаю, что жду, зачем "добиваться" (речь, несомненно, идёт о совершенно мирских способах). Мой собеседник просто не понимает: "То есть как?" Третий церковный человек советуется, как бы свергнуть такого-то и заменить таким-то (на нашем, конечно, издательско-учебном уровне). Четвёртый просит подсуетиться насчёт нашего общего приятеля, что-то продвинуть и т. п. Я говорю нечто, отдалённо напоминающее: "Нет". Он: "А если постараться?" Я: "О! О! О!" Он удивлён и от удивления едет ко мне, где слышит притчу или анекдот о девушке и дипломате. (Если дипломат говорит "да", это значит "может быть"; если дипломат говорит "может быть", это значит "нет"; если дипломат говорит "нет", это не дипломат.) Подменяю слово "дипломат" словом "христианин". Отвожу пояснениям не меньше часа. Потом он спрашивает: "Вы что, всерьёз? Тогда же ничего и нигде не выйдет".
Хорошо; а что значат популярные слова "терпение", "кротость", "милость" и, наконец, просьба "предоставить место Богу"? О чём многочисленные притчи? Что повторяется по нескольку раз на каждой странице Евангелий? Собственно, и мы это повторяем, но в виде слоганов или цитат, имеющих не большее отношение к поступкам, чем цитаты идеологические. Кончу ещё одной притчей.
В середине 70-х крестили маленького мальчика. На обратном пути мы, крёстные, заговорили о книжке моего папы. Мой новый кум удивлялся, зачем бедный Л. З. насовал туда восторги по поводу 20-х или 30-х годов. Я собиралась ответить: "От страха", но не успела, он сказал: "А вообще-то, мы тоже повторяем слова о щеке или там плаще, но ведь никто так жить не собирается". Заметьте, он не страдал, не обличал, а тихо констатировал.
И последнее: почему-то, направляясь к белилам, полагают, что "так" просто погибнешь. Но ведь в Евангелии — совсем наоборот. Пока крутишься сам, мало что получится; когда предоставишь место Богу, всё будет как надо. О, Господи!
Casus conscientiae
Теперь — ещё одна быль, вполне подобная притче. В мае 1990 года один издатель предложил мне, чтобы сказки Льюиса (перевод, конечно) были подписаны его именем, а я стала "главным редактором". Мало сказать, что я удивилась. Ответить же я могла одно: кроме меня есть и другие переводчики, вряд ли они согласятся. "Ах, как вы всё усложняете!" — воскликнул он и попросил дать ответ как можно скорее.
Дня через два, в воскресенье, у меня служили Мессу; так было в те годы, пока русскую общину ещё не пустили к св. Людовику. После, за чаем, я представила собравшимся вышеописанный casus. Один из нас в ответ рассказал, что в какой-то картине по Чехову героиня говорит что-то вроде: "А пошли вы все!"
Я уже не удивилась и, кажется, не объяснила, что сказать это очень просто, мало того — приятно, но вряд ли нам разрешено. Человек ворует у меня. За других заступиться я могу; сообщить ему, что он, скажем так, нечестен, — по-видимому, нет. Иначе какая разница между нашим безумием и мирским разумом?
Вскоре меня увезли в больницу с обострением язвы. Туда прибежала Аня Годинер и сказала, чтобы я скорее готовила к печати самиздатские тексты сказок, — их будет издавать украинское издательство. Я подготовила; имена переводчиков были названы; герой этой притчи издал сказки вторым, уже не имея права ничего менять.
P. S. Через несколько лет он был у меня в совершенно другой связи. Вошёл Мартин, наша собака, и спокойно укусил его за ногу.
[1] | В кн.: "Анна Ахматова: последние годы. Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьёв, Томас Венцлова". СПб., 2001. |
[2] | Любителям мифов напомню, что попал он туда как "сын", но и не без взятки. |
[3] | Ламедвовники (от Ламеда) — 36 иудейских праведников, которые держат мир. |
[4] | Акмолинский лагерь жён изменников родины. Её муж был очень крупный большевик (Фридман? Фридлянд?), а с нею там находилась вдова Замятина, Кира Георгиевна Андроникашвили. Л. М. спас актёр Черкасов, тогда — депутат Верховного Совета. К. Г. пыталась спасти сестра, актриса Ната Вачнадзе, но это ей не удалось. |