Татьяна Бек… Поэт, прозаик, педагог. В памяти её улыбка, приветственный жест, доброжелательный взгляд, энергичный голос. Что ещё? Честность, ответственность, верность данному слову. Неподдельный интерес к собеседнику, кем бы он ни был. Умение радоваться жизни как таковой, успеху друзей – как своему, вообще – любому пустяку.
Принявшая крещение у о. Александра Меня, она не считала возможным делать общим достоянием свою духовную жизнь. Её стихи, по словам А. Кушнера, свидетельствуют о "её верности культуре и человечности, о её сопротивлении бесчеловечности и бескультурью". Духовный мир Татьяны Бек приоткрывается и в этом интервью, записанном незадолго до её ухода.
— Татьяна Александровна, как известно, вы заядлая путешественница. Кажется, не так давно снова из дальних стран?
— Не так уж и недавно. В конце февраля — начале марта 2004 года я впервые побывала в Израиле. Долго не верилось, что попаду в эту страну, которая всегда была для меня желанной и таинственной. Это путешествие — подарок судьбы. Меня пригласили друзья юности — Давид Маркиш и его жена Наташа. Я провела в Израиле двенадцать счастливых дней. Успела как следует посмотреть и Тель-Авив, и маленькие городки, и, конечно, Иерусалим, и другие святые для христиан места. Мистика, но, когда попадаешь в Старый город, действительно ощущение, что всё так и было, Он здесь был.
— Что ещё не забывается?
— Во-первых, я приехала в идеальное для Израиля время года — жуткой жары пока нет, но всё начинает цвести. Буквально на каждом клочке земли. И какими-то необыкновенными, "вечными" цветами и растениями. И какие-то плоды на каждом шагу, и какие-то неведомые птицы… Во-вторых, я там сразу же окунулась в гущу русскоязычной литературной жизни. О Давиде Маркише я уже говорила. По духу он абсолютно российский человек и при этом стопроцентный израильтянин.
Несколько лет назад я прочла роман Светланы Шенбрунн "Розы и хризантемы". Была им просто очарована. Это высококлассная проза. С тех пор её автор — моя любимая современная писательница. Позже я познакомилась со Светланой в Москве, но даже и подумать не могла о том, что спустя несколько лет буду гостить в её домике на окраине Иерусалима. Исходили с ней — буквально до мозолей — весь Иерусалим, съездили на Мёртвое море.
Много общалась там со славистом Романом Тименчиком. Считаю его самым главным в мире на сегодня специалистом по Ахматовой. Знакома с ним тоже ещё с юности, с тех времён, когда он жил в Риге. Сейчас он — профессор русской литературы в Иерусалимском университете. А его жена — прекрасная художница. И опять прогулки, большая экскурсия по университету…
— А ваш поэтический вечер?
— Вечер — громко сказано. Пришли около тридцати русских евреев. Когда вошла в зал, еле сдержала смех: мне показалось, что это филиал ЦДЛ ! Половина собравшихся — друзья юности, с которыми я ходила в литературные кружки: Зиночка Палванова, Лена Аксельрод, Боря Камянов…
— Вам не хотелось остаться в какой-нибудь красивой и удобной для жизни стране навсегда?
— Нет-нет, жить и умереть мыслю только на этой земле. Как бы ни ругала свою страну, я — с ней "всем ознобом, замыслом и долей!". Ещё себя процитирую:
И вся эта злая, родная, горячая тьма
Пронизана светом, которого нету сильнее.
......................................
И снег этот страшный, и зелень, и ливень, и пух —
Я вас не оставлю. Поскольку мне вас завещали.
Но если бы — такое бредовое предположение — случилась вторая жизнь, наверное, я могла бы жить в Швеции. Для меня это близкая страна. Лет семь назад выпала удача погостить в маленьком городке Висбю на острове Готланд, что находится посредине Балтийского моря, в шести часах езды на пароме от Стокгольма. Кстати, именно на этом острове Андрей Тарковский снимал "Жертвоприношение".
Мне понравилось в Швеции абсолютно всё: архитектура, природа, как местные жители общаются друг с другом, как они относятся к животным. Например, в кирху шведы ходят со своими кошками и собаками, сажают их к себе на колени и вместе слушают Баха. Потрясли огромные каменные глыбы высотой с двухэтажный дом — раукуры. Это окаменелости морской флоры и фауны: водоросли, ракушки, скелеты мёртвых рыб и прочего "мусора", которые вырастают в приморские скалы. Мне показалось, что это — материализованное время в камнях.
Кроме того, для меня родовые корни — отнюдь не пустые слова. Мой отец Александр Альфредович Бек — из обрусевших датчан. Согласно семейной легенде (отец, с его пристрастием к фактам и документам, уже в 60-е удостоверился в её точности, покопавшись в ленинградских архивах), прадеда, Христиана Бека, "выписал" из Дании сам Пётр I в качестве опытного почтмейстера — организовать российскую почту. От скандинавов досталась по наследству странная во мне обязательность, даже педантизм. Подчас отчётливо даёт о себе знать еврейская горячность, пассионарность. Это от мамы, Наталии Лойко.
— У вас и стихи об этом есть:
Родословная! Сказочный чан.
Заглянувши, отпрянешь в испуге.
Я, праправнучка рослых датчан,
Обожаю балтийские вьюги.
Точно так же мне чудом ясны
Звуки речи, картавой, как речка,
Это предки с другой стороны
Были учителя из местечка.
Узколобому дубу назло,
Ибо злоба — его ремесло,
Заявляю с особенным весом:
Я счастливая. Мне повезло
Быть широким и смешанным лесом.
Между прочим — российским зело.
Или другое, посвящённое эмигрировавшей в Израиль подруге:
Горбоносая пичуга,
Не желая быть чужой,
Ты тогда ушла из круга
И взлетела над межой.
Почему выяснение, кто есть кто по национальности, столь многих волнует в нашем обществе?
— В нашей семье, несмотря на пограничную национальную принадлежность, никогда этот вопрос не заострялся. Просто считалось абсолютным: антисемитизм — это вонь. И, кстати, когда я сталкиваюсь с еврейским если не высокомерием, то узкой зацикленностью, ничего, кроме досады, у меня это не вызывает. Правда, может быть, у евреев было больше оснований в ХХ веке для столь нервного отношения к национальной проблеме…
Это сейчас район вокруг метро "Аэропорт" привилегированный. А в 1965 году, когда я окончила школу, тут были бараки, жуткий Инвалидный рынок. Вместе с тем в конце 50-х здесь построили много кооперативных домов, куда въехали писатели, актёры, циркачи. С одной стороны, в нашем дворе росли дети из обеспеченных еврейских семей, с другой — бедствующие русские ребята. Мне же обязательно почему-то — видимо, сказался мой темпераментный, с "заострениями", характер — нужно было дружить одновременно и с "барачными" (чем, наверное, многих из своей среды я раздражала), и с ярко выраженными евреями, которых эти "барачные" дразнили "жидами". При этом и те и другие очень часто друг друга любили. Разговоры о взаимной неприязни русских и евреев я считаю полной ерундой.
Сгинул Славка, умер Вовка,
Оступившись на лету, —
Те, кто звал тебя "жидовка",
И любил за доброту,
И гулял с тобою в слякоть.
Знаю:
прилетев домой,
Ты ночами будешь плакать
Над могилой и тюрьмой.
О, как ветер губы студит, —
Будь то север или юг.
Никогда уже не будет
У меня таких подруг!
Но,
рыданье успокоив
В этом горе и тепле, —
Я скажу, что нет изгоев,
Нет изгоев на земле.
В литературе меня давно упрекают в том, что не следую моде, стою на своём, либо, напротив, за это же уважают. То же самое и в жизни. Если я кого люблю, то — навсегда и несмотря ни на что. Но если раньше я боялась суда людского, то теперь мне всё равно, как меня оценят со стороны и что обо мне скажут.
Среди людей есть те, кто сбрасывает кожу, как змея, а есть — черепахи, у которых панцирь всегда только нарастает, твердеет. Я, конечно, черепаха. Всё-всё, что со мной происходило, помню.
— И в стихах вы тоже об этом говорите: "Помню ли? Всё — и навеки", "Все времена — как одно — в настоящем". Да и вообще, ворошить страницы прошлого если не самое любимое ваше занятие, то одно из них. И "наследная память" — тоже отнюдь не пустой звук. Почему эта память так важна для вас?
— Это действительно сейчас моя любимая тема… Порой с теми, кто уже ушёл от нас, мы связаны теснее, чем с нашими соседями по жизни. До сих пор моя мама приходит ко мне во сне, предупреждает, если мне угрожает какая-то опасность. Допустим: "Ты должна выйти из этого автобуса, иначе попадёшь в аварию". Или: "Берегись этого человека". До сих пор мой папа очень помогает мне жить, хотя с тех пор, как он умер, прошло больше тридцати лет. Или — Юрий Коваль, мой незабвенный друг и любимый писатель. Есть ещё несколько близких друзей.
— Значит, память, как вы когда-то написали, "это выход любящих"?
— Да-да, по-видимому…
— А то, что вы — дочь писателей, помогало вам?
— На первом этапе мешало. Все кому не лень упрекали: "Вечно эти писательские дети лезут вслед за родителями, по блату!" Мне было 23 года, когда умер папа. Так что "по блату" я действовать не могла. Но подобные разговоры продолжались довольно долго, а потом как-то сами собой заглохли.
Однако по большому счёту — конечно, помогало. Прежде всего — гены. Если у меня есть скромные литературные способности, то этим я обязана родителям, особенно отцу. Он был незаурядным человеком, с сильными этическими принципами. Причём он их не то чтобы специально вырабатывал — они были даны ему изначально. Правдолюб, бессребреник, трагический шут…
Мои родители были люди "правильные", работящие. Их памяти посвящена моя книга стихотворений "Смешанный лес" (1993).
— Почему вы выбрали не Литературный институт, а журфак МГУ?
— Сначала хотела поступить в Литературный. И даже поехала сдавать туда документы. Подборки в "Юности", "Новом мире" — мне казалось, что я вундеркинд! Однако в приёмной комиссии сказали, что без стажа не принимают. Без всякой паники я села на троллейбус и проехала от Пушкинской площади до Манежной — до журфака. Но оказалось, что со сдачей документов я опоздала. Родители — опять спасибо им! — сцен не устраивали: "Ничего страшного. Год не учись. Разберись в себе". В тот год я часто ходила в театр, на спектакли Эфроса. Занималась. Много читала, думала. И в итоге остановилась на журфаке. Наверное, поняла, что лучше не зависеть от поэзии. Мало ли: может, она меня надолго или навсегда покинет? Сколько из-за этого несчастных судеб!
— Но в Литературный вы всё-таки вернулись…
— Да, как преподаватель, руководитель мастер-класса. Временами хочется всё это бросить. Но наступает очередной вторник — и я опять спешу на второй этаж, в аудиторию, любоваться юными лицами, обижаться, хохотать и анализировать.
— А как в вашем доме коротали вечера?
— Мои родители были людьми не светскими, не богемными. Им лучше тихо-мирно чайку попить, в шахматы поиграть. Особенно у нас никто не толпился. Всякие творческие знакомства заводила я сама. Лет в 17 близко подружилась (как оказалось, на всю жизнь) с Войновичами, которые были нашими соседями по подъезду. "Чонкина" читала ещё в рукописи. Меня туда больше всего тянуло. Там то Галич пел, то Виктор Некрасов из Киева приезжал…
— Кто из писателей приходил в дом ваших родителей?
— Помню регулярные и чуть церемонные визиты Арсения Александровича Тарковского с женой. Короткий плащ, кепка тёмного букле, корявая полированная палка, скрипучий протез, лицо непревзойдённой красоты, точно острым ножом по смуглому дереву вырезанные морщины. Обменивались новостями, что-то подолгу обсуждали. Помню атмосферу: недобитые интеллигенты говорят полушёпотом и понимают друг друга с полуслова. Буквально назавтра после выхода, 4 мая 1962 года, Тарковский принёс нам свою первую книжку — "Перед снегом". Отец давал ему рукопись своего "Онисимова". Арсений Александрович читал стихи, особенно любимые моими родителями. Голос у него был низкий, вибрирующий, густой.
Ещё родители очень дружили с Анатолием Рыбаковым. Мама училась с ним в одной школе, описанной в романе "Дети Арбата", первый вариант рукописи которого хранился у нас дома. Спустя годы Рыбаков стал председателем комиссии по литературному наследию Александра Бека. Неустанно боролся за публикацию "Нового назначения" на родине.
Позже, когда Анатолий Наумович бывал в Москве наездами из Нью-Йорка, я приходила к нему в гости в Дом на набережной, и мы часами разговаривали по душам. Он без устали учил меня уму-разуму, ругал на все корки, всячески просвещал и даже давал советы, как похудеть. Мне это ужасно нравилось, ибо я ощущала, что нотации продиктованы любовью и посланы мне как привет от родителей. Много он рассуждал и о политике, не приемля равно и советской власти, и постсоветской — за псевдореформы, за войну в Чечне, за фальшь… А я в эти минуты почему-то ощущала свою вину за несостоятельность родной демократии.
— Снова из ваших стихов:
Особняком, отдельно, на отшибе, —
Чтоб памяти и страсти не отшибло! —
Цвету в шипах на оголённой глыбе
И повествую сбивчиво и хрипло…
.................................
Чем больше линий, и углов, и граней,
Тем точка одиночества бездонней!
И в то же время:
Не касаясь людей, вообще невозможно сказаться.
Вы нашли выход из этого противоречия?
— В своём одиночестве я не одинока. В принципе, об этом — очень большая часть литературы, особенно ХХ века, в частности — французский экзистенциализм. В юности, когда прочла Сартра и Камю, была поражена: прежде мне казалось, что я одна такая странная. С одной стороны, безумно общительная, я без людей не могу, и даже если они на какое-то время забудут обо мне, буду сама их дёргать за полы. С другой — как только они ко мне приплывают и хотят пребывать со мной в неком коллективизме, начинаю этим тяготиться.
Думаю, такой тип личности — не редкость, особенно в наше время. Я это просто зафиксировала.
— Как приходят стихи?
— Есть поэты ровного горения — например, Александр Кушнер, который почти каждый день пишет стихи, какое бы у него ни было душевное состояние. Я всегда писала, как Бог на душу положит — будто диктовалось сверху или накатывалось волнами извне. Иногда стихи не приходят ко мне несколько месяцев. Отношусь к такому явлению спокойно: наверное, вернутся, коли всегда возвращались. И хорошо, что у меня есть масса других литературных дел, которыми могу в это время заняться.
Правда, есть одно "но". Как у всяких нормальных людей, у меня бывают спады и подъёмы. В основном стихи приходят, когда мне плохо: личный разрыв, смерть близкого человека… Отсюда — почти исключительно трагическая нота, что частенько порождает недоразумения. У иных добрых людей, от литературы далёких, мои стихотворные откровения вызывают тревогу. Они видят там не метафоры или гиперболы, но катастрофу личной жизни, считают, что я очень несчастная. Я же пытаюсь их успокоить: перед вами, дескать, всего лишь образы или, как говорится, лирическая героиня…
— Но разве ваши стихи не напоминают дневник, в котором лирическая героиня фиксирует каждодневную борьбу с собой? Её разрывают противоречия…
— Стихосложение было и остаётся для меня доморощенным, знахарским видом самоврачевания: в стихах я выговаривалась — так больному в старину "пускали кровь" — и лишь таким образом душевно выживала. "Болящий дух врачует песнопенье" — так, кажется, у Боратынского. Видимо, ко мне "песнопенье" приходит только для этого — врачевать "болящий дух". Когда же мой дух выздоравливает, оно, как врач, выезжает в другие места, по другим вызовам.
— Сегодня не редкость такое суждение: "Что толку читать современных писателей? Всё уже написано до них…"
— Нечто подобное я слышала не раз и раньше. Некоторые старшие мэтры даже отговаривали меня писать стихи: всё равно лучше, чем Ахматова или Цветаева, не напишешь. Но так же можно вообще дойти до абсурда! Зачем же мы рождаемся, влюбляемся, ошибаемся, совершаем открытия, если возможные варианты жизни — и все правила, и все грехи — уже прописаны в Библии?
Любая жизнь — всегда творчество. И внутри любой жизни что-то вечное может быть уточнено.
Беседовала Елена Константинова
Октябрь 2004