В январском номере мы впервые познакомили читателей с яркой, запоминающейся прозой Натальи Арбузовой. Двумя её рассказами из того же цикла, сохранив особенности авторского правописания, завершаем прозаические публикации этого года.
Путаница
Откуда взялись у российского купечества эти тёмные глаза? Глаза девочки с персиками? Лица, похожие на смуглое яичко, снесённое чёрной курицей? Взрывной темперамент, страсть к опере, к изобразительным искусствам? От веденецкого гостя, не иначе. Какие умные мальчики подрастали в семьях, занятых делом, — будущие именитые адвокаты, врачи и инженеры. Какие прекрасные книжки лежали под ёлкой в доме, где рос Ванечка Разливанов. Близ уютных огней разноцветных свечек сто лет назад он старательно водил пальцем по тиснёным переплётам: маленький лорд Фаунтлерой… леди Джейн, или голубая цапля. Любопытная подробность — таких Ванечек было двое. В родственной московской семье имелся ещё один Ванечка Разливанов, почти того же возраста — его всякий раз ставили в пример нашему. И охотней умывался, и чище писал. Не вздумал бы кусать пирожное попеременно с собакой. Так или иначе, обоим мальчикам была уготована очень и очень неплохая карьера. А кто из них на самом деле писал с меньшим количеством клякс — пусть это останется на совести матушки нашего Ванечки, потому что именно она его воспитывала. Покойница была эмансипантка и уже знала слово "развод". Официального развода у мужа она не потребовала, но жила с ним раздельно, получив назад своё отнюдь не малое приданое. Какие именно поступки супруга явились тому причиной, история умалчивает. На некоторое время строптивая, образованная и никак уж не бедная дама вместе с сыном покинула Россию, поселилась в Германии. Когда же привезла его назад, то отдала в так называемую швейцарскую гимназию, франко-немецкую.
Особенности немецкого школьного образования были таковы, что теперь Ванечка с удивленьем обнаружил себя младшим в классе. На большой перемене он достал, как это принято там, у немцев, плитку шоколада — свой завтрак. Мальчики молча окружили новичка, и самый рослый сказал зловеще: "Ешь, ешь, а мы на тебя поглядим". Сообразительный Ванечка догадался, что в Москве, должно быть, шоколад считается лакомством, и есть его вот так, точно это хлеб, — непростительное хвастовство, за которым должно воспоследовать неминуемое наказанье. Он быстро сменил тактику — разломал шоколад на мелкие осколки и поделил между великовозрастными однокашниками. Справедливость была восстановлена. Установление тотальной социальной справедливости — торжество принципа "всё поделить" — застало Ванечку уже на первом курсе юридического факультета Московского университета. По счастью, он ещё ничего, кроме основных положений римского права, не успел освоить. Российские законы с их общеизвестным несовершенством в одночасье были похерены, и осталось в действии лишь неоспоримое право маузера.
"Рёв на улице" лишил Ванечку возможности влиться в ряды золотой молодёжи. А как он был уместен, изящный и гибкий, на шехтелевских лестницах со спадающими мягким потоком перилами! Как шли ему пикейные жилеты и отложные воротнички! Как его бархатные глаза серовской девочки нравились изысканным дамам, хозяйкам поставленных на широкую ногу домов! И всё это не пошло далее надежд, не состоялось, не реализовалось. Ванечке досталось штудировать книгу перемен. И, само собой, ученье Карла Маркса. Как вы уж заметили, у молодого человека была развита интуиция — он понимал, что к чему. Конечно, для Ванечки существовала Германия, во всяком случае ZOO. Но и в такой педантичной стране, где даже детские коляски снабжены номерами, уж начинался рёв на улице.
Слово "студент" тогда ассоциировалось со словом "беспорядки". В девятнадцать лет Ванечку приняли в партию большевиков, после того как он великолепно изложил ячейке суть марксизма и элегически вспомнил о своём участии в студенческих волнениях. Ванечкино революционное прошлое было чистейшей воды выдумкой. Да ведь и Карл Маркс, согласитесь, свою теорию высосал из пальца. Так что всё было одно к одному.
За год перед этим судьбоносным событием Ванечкина матушка поехала якобы на воды. На самом же деле — перевести небольшие уцелевшие деньги из Германии в Швейцарию. Подальше положишь — поближе возьмёшь. Недаром она была дочерью купца первой гильдии. В её отсутствие Ванечка сумел обвенчаться со своей ровесницей Лизанькой Замлынской. У неё, профессорской дочери, было отличное приданое — мягкий подбородок в стиле модерн и светлый взгляд на вещи. Для большей романтичности профессорского благословенья тоже не спросили. В обстановке всеобщего смятенья сошло. Матушка, узнав о тайном браке сына, почла за лучшее вовсе не возвращаться. Известие о рожденье внука не склонило её к иному решенью. Той порой профессор Замлынский, знаток упразднённого российского права, также поспешил в края с климатом, более мягким, нежели наш. Отъезд тестя возмутил Ванечку сильней, чем невозвращенье матери. Тем более что очень многие матушкины драгоценности остались дома и потихоньку распродавались Ванечкой. Профессор же оставил за собой лишь хвост из ГПУ.
Между прочим, товарищ Разливанов, на партсобранье не спят. Ты что, о дамочках думаешь? Нет? Не финти. Вот мы тебя женим. Ты ж у нас холостой ходишь. Без попа женим, по-пролетарски. — Нет, товарищ Дергачёв, я всё слышал. К завтрашнему утру составлю грамотное письмо немецким рабочим. А жениться буду после окончательной победы мировой революции — она не за горами. — Правильно понимаешь, товарищ Разливанов. Годик подождать можно, молодо-зелено, погулять велено.
Лиза, я не могу позволить, чтобы тень профессора встала между мной и ячейкой. Вы с Алёшей должны оставаться здесь. Ко всем подселили… ко мне нет, но я вовремя поменялся на квартиру, полностью отвечающую партнорме. Вот ещё кольцо… это последнее. Да их и было там всего три. Пишущую машинку привезу завтра на извозчике.
Горько! Раиса, не стесняйся! Ты посмотри, какой парень! Не парень, а коробка шоколада от буржуя Эйнема. Одежонка не свадебная… ну, да нам лоск-то ни к чему. Мы этих, в пикейных жилетах, в расход пустили. Ну-ка, Ваня, у тебя силушка молодая. На топор, отколи вон ту загогулину с перил… ишь, начудили… в печку её, в печку… во… теперь что надо.
Алёша кашляет в кроватке, а мне всё слышится, как хор поёт "Многая лета"… так радостно поёт нам с Ваней. Ещё печатать и печатать… до утра успею. Алёша такой ангел… весь в отца.
Раиса, ты мой партийный товарищ… должна понимать. Иметь своих собственных детей вовсе не обязательно. Собственности больше нет… нет такого понятия. Дети принадлежат всему пролетариату. Поди, возьми в детдоме… воспитаем строителя новой жизни. Ну что тебя волнует? Нет, дело не во мне. У меня, если хочешь знать, есть сын от одной дамочки "из бывших". Я не стал с ней расписываться… не наш человек. Как зовут — кого? Мальчика? Алёшей. Приведу, конечно.
Мама, ты буржуйка. Наряжаешь ёлку, красишь яйца. У тебя на пишущей машинке буква ять. Тётя Раиса — коммунистка. У ней на постели наволочки с серпом и молотом. В детском саду октябрята сказали, чтоб я шёл к тёте Раисе. Будем строить новую жизнь. А ты сиди дома со своими куличами, когда тебя с работы уволят.
Алёшу забрал отец. Я не ропщу, мальчику пора перейти под мужскую руку. Важна не моя, а его судьба. Меня действительно уволили, как предрекал не по годам разумный Алёша. От кого-то узнали про куличи. Не падаю духом, дала объявленье в газету: переписка на машинке. Сижу, печатаю. Поглядываю на праздную букву ять, заодно и на фиту. Не смотреть в пустой угол… там стояла кроватка. Вдруг — гость. Где бы это записать. Но чудо оказалось куда чудесней. Прямо с порога на меня глянули Ванины неаполитанские глаза. "Иван Разливанов-второй", — представился мой визитёр.
Ахти мне, автору! Тот самый Ванечка Разливанов, что умудрялся не стряхнуть чернил с пера в тетрадку! Где ж его носило все эти годы? Открутим плёнку назад и посмотрим. Вот он стоит на свадьбе Ивана Разливанова-первого. Правда, невеста в церкви его не видит, у неё перед глазами туман. А от скудного угощенья голодного времени деликатный гость уклонился. Вот через шесть лет та же церковь, изрядно обветшавшая. Иван Разливанов-второй наклонился поближе к старенькому подслеповатому священнику. — Батюшка, вы меня помните? Шесть лет назад обвенчали с Лизой Замлынской. — Как же, как же… красивая была пара. Только родных в церкви почитай что и не было… время страшное. — Батюшка, сделайте милость, дайте мне выписку о венчанье. — Придётся самому, у меня тут из причта ни души… вон один дворник неграмотный. Которого числа венчались? Ага, вот и запись. Извольте, готово. — Батюшка, вы написали Иван Степаныч, а я Семёныч! — Плохо вижу, не взыщите. Сейчас напишу ещё раз. Иван Семёныч Разливанов и Елизавета Фёдоровна Замлынская.
Пушкинской метелью веет от этого сюжета. И Уилки Коллинзом тоже. Вот уж Иван Разливанов-второй кладёт перед Лизой свидетельство о венчанье и зовёт, зовёт её ехать с ним. Куда? Неважно… прочь отсюда. И та соглашается. На дворе двадцать четвёртый год. И Набоковым тоже веет. Только, кажется, опять не состоялось. Не бил барабан перед смутным полком, не плыл корабль в Новый Свет. На другой день Иван Разливанов-второй не увиделся с обретённой женою, но встретился с Иваном Разливановым-первым в подвалах ГПУ. И тут мы узнаём о занятьях последнего начиная с двадцать второго года, после окончания им юридического факультета. Много дней Разливанов-второй ставил кровавые кляксы на пол в клеточку.
Красный следователь, называется… сволочь недобитая. Тебе эта бумажка о венчанье боком выйдет. Скрыл от ячейки, зять белого эмигранта, поповский прихвостень! А мы тебя ещё на партийке женили… только бабу зря испоганили. Нынче же вычистим из партии как чуждый элемент! — Товарищ Дергачёв, это не я… однофамилец мой. Смотрите: Иван Семёныч, а я Степаныч! — Не темни, гнида, я грамотный! Читай: Сте-па-ныч. Ложь партбилет на стол!
В Ригу мы с Иваном Семёнычем пробрались по медицинскому заключению о необходимости леченья морскими купаньями моего нервного расстройства. Пароход из Риги в Америку отходил в четверг утром. У Ивана Семёныча на руках было приглашенье от Калифорнийского университета. Визу нам оформили как супругам Разливановым. Выписку о венчанье на своё имя Иван Семёныч нашёл в моём туалетном столике по возвращенье из ГПУ. Вся тайна многократной путаницы двух свидетельств о браке — истинного и подложного — до сих пор нам неизвестна. Но мне почему-то видится во всём этом вмешательство Провиденья и прощенье нашей вины.
Период полураспада
И шмели, и цветы, и трава,
и колосья,
И лазурь, и полуденный зной.
Срок настанет — Господь сына блудного спросит,
Был ли счастлив я в жизни земной.
И забуду я всё — только вспомню вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав —
И от сладостных слёз не успею ответить,
К милосердным коленям припав.
Иван Бунин
Звоню Ване. Ага, дома, уже выписался. — Ваня, это Варвара. — Не знаю такой. (Голос холодный.) — Ваня, вспоминай… Варвару, Алевтину… — Алевтину знаю. (Тон отстранённый.) — Ваня, помнишь, я ещё на дерево лазала? — Зачем? (Недоуменье. Пауза.) — Ваня, выздоравливай. (Кладу трубку.)
Алевтина здесь. Её вспомнил — уже хорошо. Хочу сесть в кресло рядом с ней и чуть не плюхаюсь на колени к Ване. Только не такому, как сейчас, а лет на пять помоложе. Он занял своё привычное место справа от Алевтины. Именно она у нас уполномоченная по Ване. Видит ли она эту тень Банко? Видит, налила третью чашку чаю. А он не пьёт, лишь сияет благодарной улыбкой. Тёплый пар делает его черты неясными, и скоро кресло пусто. Должно быть, он сейчас не совсем точно локализован. Временами на том свете, временами на этом. Как шредингеровская частица.
Потом приехала сестра из Хотькова и Ваню забрала. Поселила жильцов в его квартиру. Жильцы нам с Алевтиной ответили, что он жив, что туда можно звонить, только по междугороднему. Ваня сказал сухо и коротко — здоров, и сразу гудки. Так что мы, жалея денег, это дело прекратили. На бывшей общей Ваниной и Алевтининой работе доподлинно знают, что Ваня ещё скрипит. Там по давнему решенью общего собранья акционеров всем ушедшим на пенсию (а на самом деле работающим где придётся) ежемесячно выплачивают какие-то гроши. Так что мы держим ситуацию под контролем. В общем, на проводе другой человек, уже наполовину отчаливший. А прежний, привязчивый, позарез нуждающийся в нас Ваня вьётся поблизости, пробиваясь к нам всякий раз, как только его отпустят из неведомых сфер.
Мы с Алевтиной ковыляем в Переделкине вдоль железной дороги, глядя на белое поле. Проходим мимо ещё не совсем облетевшего старого дуба с огромным дуплом, заколоченным листом кровельного железа. Здесь Ваня когда-то подначивал нас ходить босиком по снегу, а сам и не думал. Мы, две голубки, перемигиваемся, снимаем походные ботинки и деревенские носки. Шлёпаем по первой пороше и тёмной прелой листве разбитыми ступнями. Из-за дуба появляется тот, о ком мы думаем. Давится смехом, притопывает огромными резиновыми сапогами с толстой подкладкой из синтетического ватина. Говорит с затаённой нежностью: "Мне с вами хорошо!" Спешащая мимо девчонка в короткой кожаной куртке с удивленьем уставилась на троих рехнувшихся стариков, исполняющих под деревом диковинное pas de trois. Тут на меня находит сомненье: а вдруг она видит pas de deux? Я кричу ей вслед — скажи, сколько нас? "Двое, старая пьянь, — бранится та на бегу. — У меня, блин, в глазах не двоится".
Сидим — с кем? С Алевтиной, конечно. На дом-учёновской лыжной базе в Мичуринце. Склонились, пыхтим, шнуруем ботинки. Поднимаем головы как по команде — Ваня стоит уже готовый. Нелепо одетый, в безобразной жовто-блакитной шапочке. Красивые черты лица уже немного расплылись. Голова Шаляпина на туловище Дон Кихота. Даёт нам весёлую отмашку и идёт к дверям. Лыжи заранее воткнуты в сугроб, чтобы снег не лип. Выходит во двор, склонив голову. Ныряем за ним — его нет. Вышел в другое измеренье. Вот Ванины длинные лыжи торчат из снега, на фоне двух огромных елей в нарядных шишках. Заносим их в дом, ставим между лавкой и скамьёй. Уходим вдвоём на десятикилометровую лыжню.
Зима миновалась. Мы, разумеется, с Алевтиной (мы с Тамарой ходим парой), сейчас возле Москвы-реки. По Усовской ветке, хоженой-перехоженой нашей троицей. Поля непаханы, несеяны — всё равно дымятся. Песчаная почва давно впитала талую воду, и Алевтина чапает разувши — ей только дай. Жаворонки стоят в воздухе, между небом и землёй. И наш друг будто с неба упал. Проявился внезапно, освещённый сверху солнцем. Встал столбом посреди дороги, заливается во всё горло: лейся, песенка моя, песнь надежды сладкой… Вдруг поперхнулся звуком и как сквозь землю провалился.
Неделя-другая проходит. Теперь сидим обе-две в овражке под распускающейся берёзой, на большущем пне, где всегда хватало места троим. Обуваемся, собираясь идти на электричку. С Алевтиной вечно так — разуваться, обуваться… Поём двумя некогда очень хорошими голосами: то было раннею весной, трава едва всходила, ручьи текли, не парил зной, и зелень рощ сквозила. Мягкий тенор присоединяется к нам. Мы подвинулись, дали место худой заднице нашего названого брата. И ручьи текут, и зной не парит, и сквозит зелень рощ.
Едем домой в электричке. Напротив нас, у окна, свободное место. Никто его не занимает — на него потусторонняя бронь. Вот, вот он. Прижался к стенке, подобрал длинные ноги. Смотрит на нас с немым обожаньем. Назябся душой где-то там. А где — рассказать не можно. Подъезжаем. Тестовская. Становится грустен, потом еле виден и после Беговой окончательно исчезает. Мы встаём, машем в опустевший угол: прощайте, прощайте — пора нам уходить.
Начало лета, у нас, стало быть, с Алевтиной привал над круглым прудом. Это на месте затопленного картофельного поля, близ Барвихи. Она говорит — а слабо тебе залезть на ракиту для меня одной, старой дурочки? Я охотно лезу, это мой обычный цирковой номер. Слезаю — они уж вдвоём заворожённо ждут, как я прыгну с развилки наземь. Алевтина мечтает вслух: в следующий раз пойдём на Москву-реку и будем плавать под мост. Добавляет: ЕБЖ (если будем живы). Её обычная аббревиатура. Говорит — почерпнула из дневников Льва Толстого. Ваня, услыхавши, погружается в себя. Думает, наверное, о своём новом нездешнем обиталище. Пока что он ещё на двух стульях. Мы его не теребим. Переглядываемся — где он сейчас? Что там? Он слышит райские напевы? Или ёжится в холодном вихре? Ну что, неделя прошла. Мы с Алевтиной живы. Плывём под мост, по теченью, довольно далеко. Она посередине, я ближе к берегу. А вот и Ванина седая прилизанная голова, промежду нашими. Значит, ещё не ушёл. Но уже задумывается. Держи ухо востро.
Троица, высоко поставленная церковь звонит. Мы, подруги, идём туда полями, колыша юбками сорную ромашку. Колокола в небе, колокольчики на обочине просёлочной дороги. Выбрались на неё. Ну, ну, где Ваня? Только в церкви он к нам присоединился. На полу свежескошенная трава, алтарь в цветах. Кто-то сзади так складно хору подпевал. Обернулись одновременно — он. Дышит нам в затылок. Всё время отвернувшись от алтаря стоять неловко. Когда я во второй раз взглянула, его уж не было.
Июль. В песчаных обрывах ласточки вырыли отверстия. Мы, читай с Алевтиной, прёмся в самый жар, сминая пыльный подорожник. Топаем на слиянье — Истра впадает в Москву-реку. Там такая струя, что утаскивает — еле выгребешь к берегу. Речная трава треплется бахромой по теченью. Сидим над водой на травянистом карнизе, болтаем ногами, попадая пятками в ласточкины гнёзда. И видим — Ваня идёт к нам по берегу, с рассеянным лицом. Увидал, расцвёл. Шёл, шёл — не дошёл. Исчез в мареве.
Осень. Жёлуди под дубами, чуть поеденными гусеницей. Что делаем? Правильно, сидим. С нею, с Алевтиной то есть, на стульчиках, прислоняясь друг к другу спинами. Нету Вани. Не является больше. Не кружит по воскресеньям над нашими привычными маршрутами. Не ездит в электричке по Белорусской дороге. На его место супротив нас усаживается кто попало. И новая зима, зима без Вани, совсем на носу.
Ну, что, после того первого инсульта года ему хватило, чтобы со свету убраться. В январе Алевтина позвонила на ихнюю работу, и ей сообщили новость, уже трёхмесячной давности. С кем я стану долгу зиму коротать, с кем я стану тёпла лета дожидать? А как же — с Алевтиной. Летом пойдём снова и снова разучивать полевые пути меж колосьев и трав. Увидим Ваню — далеко впереди, оторвавшегося от нас. Алевтина, ходкая, скоро с ним поравняется. А там и я, младшая, их догоню, и мы уйдём втроём в блёклое от жары небо. †