Дикое слово
Несколько лет тому назад я писала маленькие очерки для газеты, которую издавал тогда храм Космы и Дамиана. Предположив, что теперь, как и всегда, главная наша опасность — себялюбие, и вспомнив строку Ходасевича "Я, я, я. Что за дикое слово!", я (!) назвала так эти очерки. Было там что угодно — и о хвастовстве, и о неумении утешать, плача с плачущими, и о других видах самоутверждения. Одного не было — пользы. Ничего не поделаешь, именно здесь — наше слепое пятно.
Сейчас хотелось бы сказать не о том, у кого много себялюбия, у кого мало. Его много у всех. Без борьбы оно не сдаётся. Чтобы эту борьбу вести, надо хотя бы его заметить. Мало того, надо его осудить. И то и другое необычайно трудно. Первому мешаем мы сами, второму — ещё и общее мнение.
Конечно, к нему подключилась психология, довольно новая наука. На улицах стоят стенды или висят транспаранты: "Будь лидером". Буквально всё пытается убедить, что евангельское безумие — безумно. Однако так было и тогда, иначе меньше бы возмущались. Было так и позже, когда поголовно все считали себя христианами. Посмотрите жития св. Феодосия Печерского, св. Франциска, св. Фомы, св. Екатерины Сиенской. Снова и снова повторяется то, что предвещено в рассказе о св. Варваре, но её отец был язычник, а эти родители считали себя христианами. Почти никто не хочет, чтобы сын или дочь пошли по воде без всякой видимой опоры.
Чтобы не тянуть мочало, перейду к практике. Культура потребительства, в том числе душевного, и культура самоутверждения совсем задурили родителей. Почти все, включая верующих, поощряют в детях бойкость и наглость (как назовёшь иначе?), умиляясь, что "у него/неё нет комплексов". Много путаницы с этим словом, но сейчас поговорим о голой практике.
Много раз я писала о том, как отец Станислав сказал моей дочке перед конфирмацией: "Со всеми считайся, туфельки ставь ровно". Заметим — не кричал, не возмущался, просто сказал. Конечно, прибавилась обстановка и самый его авторитет, но ребёнок может запомнить и без этого, очень уж удивительно на нынешнем фоне, прямо против "как мне угодно". Если же не запомнит, если будет жить "по страстям и похотениям", придётся плохо и ближним, и Богу, и (что главное в современной этике) ему самому. Никто, кроме одуревших родителей и, может быть, глупой жены, своеволию не потакает. Винить себя такой несчастный не привык, он обвинит других и обозлится. Дальнейшее смотри в поразительной статье отца Александра Ельчанинова "Демонская твердыня". Найдётся в ней кое-что и о ранних симптомах себялюбия, скажем — о хвастовстве, которое теперь за грех не считают.
Закончу притчей из жизни: на каком-то из младших курсов я прибежала из университета и сказала бабушке, что меня очень хвалили [1]. Я еле дождалась, когда смогу похвастаться; а бабушка, опустив голову, тихо откликнулась: "Об этом не рассказывают".
Кату!
Когда мой старший внук был маленьким, он часто кричал такое слово, потому что ещё не мог выговорить "хочу". Сейчас он его не кричит, и на том — большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда — чудо; трудно хоть немного избавиться от детского потребительства.
Когда-то считалось, что этому надо помогать. Я говорю не о борьбе двух себялюбий, детского и материнского, а об осознанной и максимально мирной работе. И моя строгая бабушка, и моя кроткая нянечка делали её постоянно. Без крика, няня — даже без недовольства, как-то подсказывали своим воспитанницам (когда-то — маме, тёте, их кузинам, потом — мне), что твоё желание — не закон. Просто вообразить не могу испуганной заботы: "А ты это ешь?" О том, чтобы кто-то из нас разгулялся, мешая взрослым, не могло быть и речи.
Воспитанницы отвечали по-разному. Мама стала властной, тётя — доброй и весёлой, кузина Лёля — очень правильной, кузина Шура (она ещё жива) — бойкой и грубоватой. Но никто из них — кроме, может быть, Александры, замученной советской долей, не отсчитывал от "хочу!". Точнее, мама и Шура отсчитывали, но на другом, не таком детском уровне.
Помню, едем мы с двумя знакомыми из церкви. Залезли в троллейбус; чтобы им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: "Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так". Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чём тут "любит"? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живём вместе, человек — "наделённое душой созданье, обитающее среди других" (это и значит animal socialis).
Может быть, поэтому мне так противно слово "комфортный". Я не Шишков и чувствую, что какой-нибудь "имидж", даже "паттерн" выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу "мне комфортно" от самых просвещённых людей — чуть не плачу. Казалось бы, есть "мне удобно", не очень приятные "…привольно", "…вольготно", наконец, очень ёмкое "мне хорошо". Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включён этот культ "кату"? Припомним, что "похоти", "похотение" — не далёкие и непристойные страсти, а именно это. Тогда станет ясно, почему Августин, очень похожий на нынешних людей его положения и возраста, совершенно сломился, открыв Библию на словах: "…облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похоти".
Сладость и свет
Пятый граф Икенхемский часто говорил, что вносит, куда только может, сладость и свет. Как всегда у Вудхауза, это отсылка (через Мэтью Арнольда — к Свифту), но сейчас важно другое. Стоит потолковать о самих понятиях, сперва — о свете, потом — о сладости.
Недавно вышел журнал (а может, сборник) "Суфии". Он красив, как мечеть, только не голубой, а золотой, и статьи в нём хорошие, но речь опять же не об этом. Кроме суфиев там говорится и об испанских мистиках. Чтобы напомнить о "самой жизни", замечу сперва, что за несколько дней до появления журнала, ничего о нём не зная, я заговорила о Мигеле Молиносе, чего давно не делала; и пожалуйста, статья, видимо — первая по-русски (?).
Словом, появился журнал. Читая его, я удивлялась далеко не впервые, почему всегда ищут, откуда тот или иной мистик взял именно такие образы. С таким же правом можно гадать, откуда берёт влюблённый образы цветка, огня или света. Вот, ищут, когда и как мог св. Иоанн Креста познакомиться с суфийскими стихами. Вообще-то в Испании мог, но не стоит ли предположить, что "всё это" рождается и так, без влияний? Помню, в годы "Философской энциклопедии", устав от науки, мы постановили, что на св. Терезу повлиял Боратынский (в чём, долго рассказывать).
Читая статьи, то и дело встречаешь этот самый огонь, а встречая — вспоминаешь. Тридцать лет тому назад (точнее — тридцать один или тридцать два года) мы с Муравьёвым смотрели из матвеевской кухни, как сжигают мусор внизу. Дым был частью чёрный, частью — белый, и только ленивый не сравнил бы это с горением разных веществ в составе нашей слабой души. Даже такой пламенный рыцарь, как Владимир Сергеевич, признал, что чисто белый дым ни у кого не получится.
На той же кухне, но в другой день мы читали стихи Дилана Томаса, где есть строка из Откровения — "И смерти уже не будет" (точнее, "У смерти не будет dominion", а как перевести это слово, решайте сами). Вдохновившись, В. С. буквально взмыл вверх, и мы решили, что такое взмывание надо как-то назвать. Скажу для ясности, что тогда мы называли разными буквами те свойства, названия которых уже не воспринимаются, или те, которые толком не названы. "Иксом" было что-то вроде фарисейской важности, "зетом" — подобие хтонического хаоса и т. п. Греческие буквы мы уже исчерпали, из латинских почему-то заимствовали "икс", "игрек", "зет" и под воздействием Аверинцева перешли к еврейским. Взлёт, о котором я пытаюсь сказать, назвали "гиммел".
Вскоре в саду у Новодевичьего монастыря нам, а точнее — мне, стало неуютно от этого гиммела. Всё-таки он был опасен для наших романтических душ. Муравьёв, поджидавший, пока я получу для него гонорар в церковном издательстве, согласился не сразу. Аверинцев немного позже обрадовался и назвал "далетом" тот духовный покой, которому, на мой взгляд, опасен "гиммел". Казалось бы, хватит "шалома", но наш "далет" был ещё тише, такой светло-серый, без золота.
Лет через двадцать я писала в Колумбию дочери Владимира Сергеевича, заклиная поубавить гиммела и стремиться к далету. Может, в этом письме я противопоставляла огню свет, это нетрудно. Если противопоставляла, значит приняла хотя бы оттенок золотого или белого. А вот ещё позже, увидев серо-бурый домик в ограде Крутицкого монастыря, я думала (слово — неточное) только и особенно о францисканском цвете смирения. Если бы славянское "тихий" значило то же, что и русское, можно было бы вспомнить "свете тихий" [2].
Чтобы не изобретать будильник, можно вспомнить нередкие сопоставления "Троицы" и готических шпилей; но мы очень скоро зайдём в чащу сердитых самовосхвалений (кто тут "самый", зависит от того, католики рядом или православные). Однако представить себе шпиль и икону, кажется, безопасно. Чтобы не осудить шпиль, к чему вроде бы ведёт предыдущий текст, вспомню, чем я обязана многим годам в Литве и многим часам с книгами об Англии или даже Франции с Испанией.
Должно быть, я хотела предостеречь против огня, рекомендуя свет, но вижу, что это ясно коту. Если же мы — в религиозном угаре, никакие слова не помогут. Так и пишешь, неведомо зачем.
Чтобы не удивляться, перейду к сладости. Таких метафор тоже немало; но тут, слава Богу, в дело вступает филология. Романские соответствия латинскому dulcis и dulcedo, как и английские sweetness, sweet передаются нашим "сладкий" и "сладость" только в прямом значении. Для переносного нужно подумать, точнее — ощутить подсказку ангела, который помогает при переводе. Может быть, получится что-то в сфере "умиления", у которого нет аналога в романо-германских языках, так что иногда, резко сужая, пишут contritio, а иногда, немного сдвигая, — что-нибудь, связанное с tener, tendre и т.п. [3] Поймём, что "умиление" связано с "милый", вспомним фразы и строки, где это слово не обессмыслено и не противно, удивимся, а тут подоспеет переводческое слышание. О сходстве перевода с духовной жизнью я, к сожалению, постоянно говорю. Вот уж mystere так mystere — хочешь далета и непрестанно болтаешь, пытаясь передать давно переданное; что же, замолчу хотя бы сейчас.
О домашних книжках
Несколько лет тому назад мне показалось, что хорошо бы издать книжку о Честертоне. Готовя её и включая найденное в Оксфорде, я думала, что она будет похожа на рождественский подарок. Не из-за меня, из-за художника (Сергея Ивановича Серова) так и получилось. Она небольшая, почти квадратная, серебристая, с смешным и ангельским рисунком на обложке. Надо ли говорить, что он — того самого цвета, который англичане называют purplе? [4]
Получив эту книжку, мой литовский друг Пранас назвал её "домашней". Тогда я не совсем его поняла, теперь — кажется, понимаю.
"Средства массовой информации" дали немыслимые возможности. Хочешь что-то сказать — говори, хотя бы в компоте Интернета. Мы предельно далеки от советской скованности, когда каждая статья была или наградой, или расправой, и писали специально отобранные люди. Мы далеки от этого, и спасибо.
Но, как всегда бывает, нас снова, хотя и меньше, заносит в сторону от царского пути. Теперь нам грозит не кровожадная Сцилла, а водоворот Харибды. Если мы это понимаем, попробуем в него не попасть.
Мне кажется, простые справки и спонтанные реплики в него не тянут. Кто как, а я разрешила себе писать, когда оказалось нужным предостеречь против привычных ошибок при чтении Честертона. Главное, чтобы в "информационных заметках" не было фальши и злобы, эти обычные свойства зла прокрадутся куда угодно, но чем скромнее жанр, тем меньше такая вероятность. Однако сейчас мы говорим о другом, прежде всего — о книгах, и не о всяких, а о тех, где мы "пасём народы". Сказки или стихи я в виду не имею (хотя бы потому, что не пишу их).
Подойдём с другой стороны. Я долго не могла понять, почему легко предлагать Вудхауза, труднее — Честертона, ещё труднее — Льюиса. В "самиздате" Честертон и Льюис шли спокойно, то есть мы спокойно их запускали. А вот в виде книг они сомнительнее Вудхауза.
Дело не в постмодернизме, сменяющем эпохи беспардонного пафоса. Мы видим, что нынешний постмодернизм, выступающий под этим специальным именем, запросто уживается с самым надменным менторством. Пресловутая игра легко лишается детской простоты, и недавние попытки отождествить её с юродством вроде бы кончились.
Вот и крутись. Сейчас проповедник, выпускающий книги, быстро лишает себя того, ради чего решился говорить. Если на книге гордо красуется его полное имя (у меня ещё и с "и" вместо мягкого знака), он превращается в высокопарного ментора, который похож не на "сор для мира", а на самого кондиционного фарисея. Те, у кого есть уши, слушать его не станут, и совершенно правы.
Прав и мой литовский друг. Нужны книги, вносящие в дело тишину и смирение дома. Что ни говори, семья почти равна "евангельскому кворуму", двум или трём людям. Независимо от средств (машинка, компьютер, типография) получится что-то вроде безопасного "самиздата". Вероятно, усилится соблазн "узкого круга", но в падшем мире опасно всё. Спасибо, что эта угроза — внутренняя, а не внешняя. Сумеешь не возгордиться, и её не будет.
Обобщим для ясности: 1) стихов (конечно, не всяких) и всей беллетристики это не касается; 2) справочных статей и реплик, по-видимому, тоже; 3) что до устной речи, когда как. У Вудхауза каждый может метнуть в нас помидор. Чем мы ближе к помидору, хотя бы в виде сердитого письма или брезгливого молчания, тем лучше.
Сейчас, когда мы всё дальше уходим от манускрипта, надо за собой следить. Свобода остаётся благом, забывать об этом стыдно, однако у неё свои издержки. Бремя их, как всегда, берут на себя христиане. Попытаемся, сколько можем, "быть не книгой, а тетрадкой", хотя побуждает к этому не страх, а различение духов.
Немощи бессильных
Оговорим сразу, для верности: назвать себя "сильным" мы можем только потому, что очень сильны наши хранители. Если кто считает сильным себя, можно дальше не читать.
Помню, как в Литве, между 1966 и 1969 годом, я печально читала католический катехизис. Там были перечислены "дела любви", вообще-то — по Евангелию (Мф 25), но со школьной аккуратностью, из-за которой их выходило то ли семь, то ли даже четырнадцать. Среди них были не только "телесные" — "дали есть", "напоили", "одели", но и "духовные", несколько похожие на действия строгой гувернантки. Однако я тщетно искала, как помогать не узникам, больным и голодным, а тем, кому не хватает внимания и любви.
Может быть, страдание это — не самое тяжкое, но самое частое. Недолюбленных людей гораздо больше, чем голодных или больных. Собственно говоря, совсем свободны от этого только Христос и Его Матерь. (Почему, смотрите, например, в одной книжке Жана Ванье, но и самим нетрудно догадаться.) Выйти вверх — можно, но тут подстерегает опасность надменного равнодушия. Лучше расшатать с Божьей помощью тот стержень себялюбия, из-за которого потребность в любви становится вампирской.
Если его не расшатаешь, помочь тебе невозможно, ты — бочка Данаид [5]. Но в том и беда, что почти все мы — такие бочки. Что же делать? Как нести главную немощь бессильных?
Один ответ я знаю: обрети мир, и тысячи вокруг тебя спасутся. Но кто из нас, "сильных", всегда в мире? Помощи же требуют всегда.
Ответа я не знаю и не даю. Напомню только, что обычно советуют отогнать всех этих вампиров, непременно исключая себя. Да, "суровой доброты" требуют именно те, кто ни в коей мере не справился со своей недолюбленностью. Исключений почти (или совсем) нет.
[1] | Тогда, в золотом веке ленинградского филфака (вот уж совершенное чудо!), наши учители — Шишмарёв, Жирмунский, Пропп, Фрейденберг — хвалили нас за любую мелочь и никогда не ругали, в крайнем случае — укоряли, как равноправных коллег. Надеюсь, читатель согласится, что это прямо противостояло советским обычаям. |
[2] | Что оно значит на самом деле, смотрите в словаре Ольги Александровны Седаковой. |
[3] | Contritio — сокрушение (лат.), tener — нежный (тоже лат.). |
[4] | Речь идёт о книге "Неожиданный Честертон". М., Истина и Жизнь, 2002. |
[5] | По мифологии — дырявая бочка. |