Продолжение. Начало в № 1/04
…А праведники да возвеселятся,
да возрадуются пред Богом
и восторжествуют в радости.
Пс 67. 4
"Имейте веру Божию, — говорит Иисус. И затем обращается к нам: — Ибо истинно говорю вам: если кто скажет горе сей: “поднимись и ввергнись в море”, и не усомнится в сердце своём, но поверит, что сбудется по словам его, — будет ему, что ни скажет" (Мк 11. 23).
Но с нами не бывает такого. Гора стоит и не думает двигаться. Она наваливается на землю победно и грузно, как очевидное доказательство бессилия наших верований. Слова умоляют, приказывают, суетятся, срываются в крик, тёмная же масса камня, жёсткая и глухая, ничуть не усомнится в своём праве выситься на облюбованном ею месте. И море лишь разбивается волнами у подножия её. Среди стольких загадок, оставленных человеку, слышащему Слово Божие и соблюдающему его, есть и этот холодный, тёмный секрет скалы, которая и вершка не готова уступить законной своей территории. Перед таким триумфом тоскливой неподвижности мы с потайным ли ропотом или явным недоумением спрашиваем себя: может, и вправду вера наша меньше зерна горчичного? И голос её так слаб, что не то что горе, комару не услышать? И по совести должны признать: да, так оно и есть. Или, может быть, Господь просто решил посмеяться над нами? Преподать урок смирения на века? И всё же, даже и потерпев кораблекрушение в вере, мы пытаемся выплыть, ухватившись за первые попавшиеся под руку вопросы. Не идёт ли здесь речь скорее о каком-то иносказании, проливающем свет на неведомую связь, соединяющую то, что пребывает в нас, и всё то, что вовне? Разве не Он воздвиг эту гору Словом Своим? И не тем же Словом пробудил и веру? И не обратил ли и ту и другую вершинами к небу?
Прежде чем приобрести власть над вещами, нужно войти с ними в контакт. Взглядом, знанием, сердцем. Нельзя управлять камнем, если не разгадать сокрытое в нём первоначальное веселие. Всё человеческое искусство, по сути, в этом и состоит — не в ребяческом "самовыражении" некой персоны, которой важно, чтобы и о ней "узнали в Петербурге", но в обретении точного взгляда, настраивании нашего слуха на весёлое звучание мира. Здесь оно сродни мастерству веры, также наделённой даром видеть то, что открывается, собирать в себе радостное средоточие увиденного. "…Разоблачённая с утра, сияет Белая Гора как откровенье неземное", — писал Тютчев о Монблане. "Разоблачённая" — кем? Кто и какие совлёк с неё одежды? И что невидимое, недосказанное живёт под ними? В хоре великого разнообразия тварей горы разговаривают с нами языком по-своему твёрдым и ярким, но и отчасти двойственным; одна весть, которую они несут, передаётся цветами неба над ними, тёмного, прозрачного, сияющего; иная — непроницаемой плотностью их тел. Кто привык смотреть на вершины под снегом, легко постигает азбуку языка, на котором они разговаривают с людьми. Белизна под лучами иногда читается как письмо, которое только что было написано. А горные вершины, заросшие зеленью, под солнцем покрываются "жаркой охрою", словно на них осталось что-то от цвета неопалимой купины. Ослепительный холод, как и красноватый жар несут на себе отблеск откровения, которое передаёт нам свет, соприкасаясь с горами. Пойди и скажи…
И всё же горы с их жаркими или ледяными речами утаивают больше, чем говорят. Именно в них острее всего ощущается то смешение тяжести и благодати, которое присуще всем существам на земле. Эта громада непонятной, сдавленной в себе самой материи, извергнутая из недр земли, вызывает какое-то смутное отталкивание. То жёсткое, немое "внутри", которое заключено в камне, когда мы на миг проникаем в него мыслью, непроизвольно заставляет вздрогнуть от отвращения. "Тошнота охватила меня" ("La nausee m'a saisi"), — признаётся Ж.-П.Сартр, разглядывая булыжник. (Впрочем, может быть, это "естественная" реакция каменности нашего сердца, которое стыдится и не хочет пустить на свой порог убогого "троюродного братца"?) Потому что тошнота есть спонтанная форма наших отношений с мёртвой природой, с самой смертью, как будто спрятанной, застывшей, заледеневшей в камне. О древнем ужасе, который гнездится в человеке, знал и Иисус. Но, вспомнив о горе, не хотел ли Он сказать, что "песнь" света, разоблачающего её на рассвете и днём играющего на ней, должна быть сильнее, убедительней для нас, чем утробная реакция отторжения? Что достаточно понять язык или "душу" горы, чтобы войти в ту светлую тварную сущность, которую доверил ей Господь, и она откликнется и станет повиноваться нам?.. И тогда немощное наше слово обретёт ту же власть, что и Его, так что, повинуясь нашей воле, как голосу Божию, по словам псалма, горы будут прыгать, веселясь, "как овцы, и холмы, как агнцы" (114. 4).
Значит, именно такой, власть имеющей веры Ты ждёшь от нас, Господь? Той веры-ведения, которая получает доступ к Слову, подающему голос во всякой твари, в том числе и в нас самих? Веры, земной и небесной, которая вместе со всей землёй исповедует себя вершинами гор, муравьями, звёздами? Но самое изначальное её исповедание — человек, душа, мысль, тело. "Иметь веру" не значит владеть ею как собственностью, но, скорее, однажды выпустить её, как птицу из клетки, и позволить ей летать, где пожелает. Освободить её вместе с тем необъятным, изначальным, утробным знанием творения, которое заложено в человеке.
В таком знании Господь когда-то испытывал Иова: "Где ты был, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь" (Иов 38. 4). Вера, приоткрываемая нам Собеседником Иова, должна владеть Господним языком, на котором небо изъясняется с землёй. Она причастна той не слышной нам беседе, в которой "день дню передаёт речь, и ночь ночи открывает знание" (Пс 18. 3). Она даёт приказания утру и указывает "заре место её" (Иов 38. 12). Ей известно время, когда "рождают дикие козы на скалах" (39. 1), она приклоняет ухо к ритмам земли, владеет силой, воздвигнувшей и держащей горы. Такая вера овладевает грамотой общения, которую Господь вписал во всё, Им созданное: повсюду она хочет быть рядом, вместе с творящей мыслью Его, которая "изводит" человека из рук Божиих. "Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня?" (Иов 10. 10).
"Кто услышал молчание Божие" (св. Игнатий Антиохийский), может воспринять и отдалённое его эхо в нас. Он способен постигнуть творение как поток веселящейся Премудрости [1], которая проливается в мир и придаёт ему те формы, очертания, тела и звуки, которые мы знаем. Слово, исходя из глубины безмолвия, способно облекаться в вещество любого творящего языка — не для того, конечно, чтобы воплотиться в нём (событие, совершившееся однажды и навсегда, не годится ни для каких аналогий), но для того, чтобы отбросить свет на всякую сотворённую плоть. Человек весь целиком вытекает из того радостного "fiat" Творца, которое положило начало его существованию. Но, в отличие от других тварей, он, как не устанем повторять, обладает полной свободой не подчиняться умной воле, которая призвала его к жизни, и избрать собственную "судьбу". Чаще всего он так и делает. Едва сформировавшись, став независимым от составляющих его веществ, "человеческое молоко" густеет, сворачивается, костенеет. Всякий атом нашего существа наливается тяжестью. Всякое желание теряет невинность. Всякий взгляд противополагает нас другим.
Речь не идёт лишь об импульсах или "приключениях тела", ненасытно желающего чем-то себя ублажать, но о более неуловимой материи всего человеческого "я", становящейся массивной каменной собственностью, которую мы таскаем на плечах. Мысли, решения, сами грехи наши, проистекающие, казалось, от животной, изначально безгрешной природы, в невесомом нашем "я" тяжелеют как булыжники. Они отвердевают в непробиваемой гранитной породе, слагающейся из мелких частиц нашей жизни, отделившихся от её истока, застывших, достигших невероятной, тяжёлой плотности. Крупицы закручиваются ветром и спонтанно, незаметно вырастают в холмы-общества, составленные из закрытых "эго", из вздымающихся к небу гордынь, из Тибета честолюбий, Гималаев самодостаточности. В конце концов со всеми охлаждёнными головными идеями и горячими переживаниями души они переплавляются в какую-нибудь из идеологий. Из многих "я-камешков" воздвигается курган анонимной коллективности, "навеянных снов золотых", оказавшихся лавиной, стихийным бедствием для целых материков. Идеология есть то "незанятое, выметенное и убранное" пространство, населённое абстракциями или снами, которыми исподволь хороводят семь злейших духов (Мф 12. 45).
Человек останавливается в тупике перед своим "я", как Эдип перед каменным истуканом. Он задаёт сему изваянию вечные взволнованные вопросы: откуда я пришёл? куда иду? на что могу надеяться? — и Сфинкс, подмигивая, улыбается в ответ неподвижным ртом. И вопрошающий в конце концов догадывается: сей идол угрюмости, который кажется ему непроницаемым, есть, по сути, его двойник. Он уже встречал его: на всех экранах, в карьере, в спорте, в политике, в компьютере, в череде "романов", наедине со стаканом виски… Мир напоминает череду зеркал, отражающих человеческие "я", откуда никто не может вырваться. Ныне глобализация заставляет зеркалами весь космос. Куда ни пойдёшь, найдёшь лишь себя, трудного, вездесущего, но на свободу не выйдешь. Две воли снедают гомо сапиенса и спорят между собой: воля загнать всё творение за ограду собственного "мира-субъекта" и ностальгия о невозможной свободе от сего концлагеря. И всё же человек есть то божественное животное, в котором после его падения живёт две души: одна из нависшего, спрессованного из зёрен камня, другая из волн, разбивающихся о камень, и не могут они помириться. Каменная тяжесть, давящая на него изнутри, вызывает тошноту и тоску. Застывшая улыбка двойника-Сфинкса над нами и тошнота внутри нас лежат в основе психоанализа.
Классический психоанализ, ведущий начало от карты сновидений, составленной венским доктором, возник как метод проведения раскопок в горе, выросшей из желаний, окаменевших в бессознательном нашей индивидуальности. С помощью этого метода, которому не откажешь в некоторой проницательности, под горой было обнаружено множество тайных проходов, берлог и всяческих дурнопахнущих дыр и укрытий. Там прорыта целая система туннелей, ибо гора, как давно выяснилось, не состоит из одной непробиваемой породы. Психоанализ, если брать духовную его основу, смело отправился на поиски подлинного, незакамуфлированного "я", местонахождением которого, предполагалось, и были лежащие под горой подземелья. Он проникает в ту классическую платоновскую пещеру (из 7-й книги "Государства"), на стенах которой мы, закованные пленники, с жадностью разглядываем отражения подлинных вещей. Ну, а настоящие же вещи суть, как известно, голые, разоблачённые желания. Вера психоанализа — в том, что ничем не прикрытая, себя самой стыдящаяся и унылая наша суть прячется именно здесь, под горой "заповеди седьмой" (Цветаева), и наше "я" приковано к своим подспудным иллюзиям, а его попытки выбраться из-под горы суть лишь фантазии, рождённые пленом.
Сойдём на минуту в эти пещеры в поиске, как полагают, настоящей нашей личности-идентичности, лишённой культурной маски. Это хранилище сжатой, упрятанной, подавленной мысли называют "бессознательным". Однако всё зависит от того, с чего мы начнём бессознательное отсчитывать. При самом беглом взгляде можно различить по крайней мере три уровня psyche, ускользающих от контроля отчётливого, картезианского разума. Первый уровень — как неясная фотография прошлого, всегда неуловимого, наполненная только что пережитыми событиями, уже слегка отодвинутыми попечениями текущего дня. Вещи, слова, лица, имена, происшествия уже как бы и позабылись, но они могут явиться из временного своего убежища, как только мы позовём их, если мы скажем, что они важны и сегодня и что мы в них по-прежнему нуждаемся. Это бессознательное вчерашнего дня, некая тень, бегущая от дыма нынешнего мышления.
Другой уровень есть область, где прячутся страсти, вытесненные желания, незажившие, ещё кровоточащие раны от всяких несправедливых "ударов судьбы". Здесь, наверное, и пребывает то разведанное психоанализом подполье, напоминающее скорее трюм корабля в штормовом море, где заперт нижний состав, который без просыпу пьян и бунтует, однако его крепко держит в страхе твёрдая рука офицеров с верхней палубы, представляющих, так сказать, цивилизованное наше "сверх-Я". Оно старается не выпускать это нижнее "я" из трюма, которое если и появляется на публике, то лишь в качестве подсудимого перед лицом "общечеловеческих ценностей", перед трибуналом нравственности. Перед нами разверзшийся подпол, созерцаемый как последняя истина настоящей нашей природы. В этом видении есть всегда "свёрнутое", интуитивное сознание греха.
Но о каком же грехе идёт здесь речь? О грехе обладать своим "эго", запихивать в подвал всю невместимую его гору? Все глубинные психологии советуют идти дальше, копать глубже, делать раскопки в психологических слоях, ещё не изведанных, обещая там чудеса. Однако разрытая, сверху донизу раскопанная гора остаётся столь же нерасшифрованной и даже ещё более тяжёлой. Вросшая в самые основания земли, она ни на миг не сдвинется, никуда не ввергнется, сколько бы её ни просили. Все её лабиринты служат лишь для того, чтоб мы, заблудившись, повлёкшись за всякими пещерными огоньками, не могли уже никогда выйти на волю. Чем больше мы прорываем подземных переходов, тем более агрессивной становится каменная масса в своей тяжести, враждебной в своей плотности, полной ощущения дурноты, теснящейся внутри нас.
И вот здесь однажды, бывает, случается чудо. В пещеру, полную тяжёлых, отравленных испарений, проникает неизвестно откуда взявшийся свет. Именно здесь, в пещере, как говорят нам иконы Рождества, в мир входит Слово и всякий раз заново облекается в каменную плоть нашего сердца. И вся каменность наша проливается как молоко. Это может произойти в одно мгновение, это может длиться всю жизнь. Человек, поднимаясь к истоку своего творения, встречает Бога, Который нисходит к нему. "О, если бы Ты расторг небеса и сошёл! горы растаяли бы от лица Твоего", — восклицает Исайя (64. 1), с сердцем, "истаевающим" от радости. Ибо Бог стал человеческим "я", — позволим себе парафраз святоотеческой максимы — для того, чтобы каждое "я" могло стать Я Божиим. Когда Его Я входит в наш слух и сердце ("А Я говорю вам…" — в Нагорной проповеди), небеса расторгаются и плавятся горы. Это Я Божие, расторгнув небеса, нисходит на призыв веры и устраивает малый очаг света, который греет и сжигает, освещает и растопляет пирамиду камней, ставших в нас горой. Тогда обнажается третий уровень "бессознательного", в котором подлинное наше "я" — уже не наше, но Христово, освещённое Солнцем правды.
Только где же оно находится, светлое это "я"?
Небеса говорят нам о нём вершинами гор, но и преисподняя на свой лад знает о нём ("Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты" — Пс 138. 8). Когда мы погружаемся в это "я" глубже, чем любой анализ может проникнуть, то, бывает, открываем неизреченное райское присутствие. В те места знали дорогу восточные святые, не боявшиеся спускаться в смертную сень, которую они умели находить на дне души. И встречали там небо. "Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси…" [2]
Бог обитает выше неба небес и ниже последних глубин: Он глубже нашей совести (действующей или уснувшей), нашего пола, нашего ада. "Душа души моей", говорится в одной молитве, обращённой к Духу Святому. Кто-то сказал, что предпочёл бы быть в аду со Христом, чем в раю без Него. Ещё один парадокс? Нет, это просто истина веры, знающей место обитания своего. "Держи ум свой во аде…" — было сказано преп. Силуану. Чтобы идти ко Христу, следует пройти через преисподнюю, как восходят на гору от подошвы к вершине. Мы погружаемся в подземные ходы, пробираемся сквозь стены, которые грозят вечным заточением, выходим наконец к зелёным пастбищам, лесам, листве, сгибающейся под ветром и выпрямляющейся вновь. Праздник цветов постепенно оскудевает, пейзаж суровеет, и вот уже мы перед снегом, чья чистота завораживает и одновременно пугает. "Вдруг просияют огнецветно их непорочные снега, по ним проходит незаметно небесных ангелов нога" [3]. Беззащитность и сияющая непорочность белизны всегда пробуждает то, что нужно ещё угадать.
Делая предложение своей будущей жене (аналогия убога, хорошо сознаю это), зрелый уже Толстой, не решаясь ни высказать его, ни запечатлеть полными словами, писал своё признание лишь первыми буквами. И юная Софья Андреевна тотчас прочитывала их, угадывая то, что подразумевалось. И вот так читают по первым буквам послания ангелов. Так удаётся уловить то, что ты не смеешь произнести, ни даже подумать. Но оно вспыхивает внезапно в сердце. Доверяясь ему, мы, не раздумывая, отдаём себя тому, что лишь угадывается. Вера рождается от брака между порывом, ностальгией, "желаньем смутным чего-то жаждущей души" и буквами неизреченного, оставленными прикосновениями Неба. И после этой близости брак становится нерасторжимым. Ангелы прошли раньше нас, обогнали нашу мысль, даже и ту, что ещё не родилась, что ещё "и музыка и слово". Та же гора может возвещать славу Божию как своими вершинами, так и недрами и глубинами. Слово Божие пребывает на вершине человека, которой ни одна птица не может коснуться крыльями, и в безднах, куда не проникнет ни единый аналитический скальпель. Христос открывает нам доступ к основаниям земли, как и к истокам нас самих, к творению, несомому Его любовью.
Ибо при познании творения (как факта "исторического", как загадки, тайны для ума, духовного события) наша мысль, наша суть получает доступ к творящему Слову. Когда мы открываем Его, то обнаруживаем, что вера и знание едины в веселящейся Премудрости, иконе "незримого очами". Когда человек приобщается этой троичности, его познание соприкасается с "умом Христовым". Оно становится светлым и невозмутимым, мыслящим любовью, приобщённым к огню мироздания, секретам земли, безмолвию глубин и даже голосам бегущей истории. Нет нейтральных, стерильных, не вовлечённых во что-то открытий. Всякое знание либо соперничает с Премудростью, стремится подменить её собою, как бы заворожить её угрюмостью, или "остолбенить" её в камне, или за ней последовать, её отразить, принять в себя её свет и нести его. Проникновение в суть вещей, вызванных из небытия, становится молитвой, молитва, овладевшая грамотой творения, Божьей "грамматикой любви", обнаруживает себя в неожиданно вспыхнувшей святости. И тогда Бог может приподнять гору человеческого "я" и бросить в море, и гора тает в нём…
"И, отпустив народ, Он взошёл на гору помолиться наедине" (Мф 14. 23). Представим, что та гора со всеми её подземельями, лабиринтами, колодцами, ценными и пустыми породами, стиснутым адом, сдавленной тошнотой… и есть человечество, начиная с ветхого Адама. И на вершине её — молящийся Иисус…
Вспоминаются памятные всем слова преп. Серафима Саровского. Его спросили: почему его современники не делаются святыми, чего им не хватает? Он ответил: им не хватает решимости. Иными словами, той премудрой, той верующей радости о Боге, с которой горы подымаются и ввергаются в море. И потому они всегда остаются на месте. Бездушные, грозные, злые, какими были вчера.
Пока, "возвеселившись", мы не скажем им: поднимись… †
[1] | Тогда я была при Нём художницею,
|
[2] | Пс. 22, Последование ко святому Причащению. |
[3] | Ф. Тютчев. |