Мы встретились с нею на поминальной тризне после многолюдного отпевания нашей общей близкой подруги, бедной Тани. Трудно было не увидеть в этом знак её прощального привета нам двоим, но тогда я об этом не задумался. Поминки проходили в одном из залов ЦДЛ, где в прежние времена все мы не раз проводили весёлые и беззаботные часы за дружеским застольем. Воистину, где стол был яств...
А ну-ка колись, старый сатир, кто эта молодая, прекрасная и такая элегантная дама, с которой ты сидел? спросила о ней, по филологической привычке нанизывая определения, встреченная в курилке моя бывшая однокурсница Вера.
"Дама" это ты её сильно недооценила. Материалист сказал бы о ней явление природы. А в моих глазах истинный и совершенный дар Божий.
Глупый ты глупый, каким был, таким и остался. Вот я наблюдаю за тобой страшно сказать, сколько уж лет подряд, проще считать десятилетиями, а до сих пор не могу ответить на два вопроса: в каких заповедных местах ты умудряешься находить таких баб и почему на них не женишься.
Жениться на даре Божием это не comme il faut. Чтобы ты поняла примерно как сварить себе бульон из соловьёв на святой воде. То есть сделать это можно, но кончится всё равно плохо.
И тебе не жалко, не обидно? За такую мог бы впоследствии и отстрадать.
Чтобы быть с нею всегда, нужно посвятить ей всю жизнь без остатка, выжать себя до капельки. При более или менее продолжительном контакте она, как царская водка, начинает растворять в себе меня всего, вместе с костями и внутренним стержнем. Но куда мне бежать от шагов моего божества?..
Привычная для нас шутливая тональность этого разговора вовсе не отменяла того, что всё сказанное мною и ею было чистой правдой. Да, Вера видела то же, что и все способные видеть: 180 сантиметров безупречного физического совершенства и ту недостижимую красоту подлинного аристократизма, что не имеет ничего общего со случайной счастливой мутацией милашки, но долго и преемственно передавалась, всё более утончаясь и оттачиваясь, из поколения в поколение, от одной красавицы былых времён к другой.
Вдобавок было в ней и другое столь же важное, что не считывается поверхностным взглядом. Отчётливый поэтический талант. Отличное гуманитарное образование. Натренированное мышление и богатая память. Скорая и точная реакция. Свобода художественного воображения в нетривиальной комбинаторике. Естественное сочетание простоты и сложности. Воспитание и вкус. Способность любить и умение быть любимой... Да много чего ещё.
И в один прекрасный день все эти великие дары ещё недавно чужой судьбы были вручены моему попечению, всё это божественное великолепие человеческой природы щедро пролилось на меня неслыханным и незаслуженным счастьем, как золотой дождь на бедную, застигнутую врасплох Данаю.
Назвать происшедшее даже бунинским солнечным ударом было бы слишком слабо, бледно и недостоверно. Потому что это был прорезавший небо от края и до края, длящийся, как в вещем сновидении, проблеск слепящей молнии, раскалывающий мозг, судьбу и всю ту вселенную, что я носил в себе. Ничего подобного я никогда не испытывал ни до того, ни после этого.
Тем вечером мы оба были в гостях у той самой Тани, которую в день нашей новой встречи вместе проводили и помянули. Из гостей вдвоём поехали ко мне, а под утро я бережно отвёз мою редкостную гостью домой на другой конец города и в том же такси вернулся. Заснуть я не мог и даже не пытался. Моё существо было потрясено до самой его глубины, совершенно необыкновенные ощущения переполняли меня. Я уже просто боялся сойти с ума, разлететься на мелкие осколки от напора теснившихся во мне удивительных, невозможных, единственных чувств.
Ей позвонить было нельзя, это погубило бы её. Я никогда и ни с кем не стал бы говорить о своих отношениях, но на исходе той ночи я набрал номер Тани. Однако произносить слова получалось с большим трудом и с перерывами: меня била крупная дрожь, горло перехватывали спазмы, и в первый и последний раз в жизни я сглатывал рыдания восторга, счастья и благодарности, постепенно освобождавшие от непереносимого напряжения болезненно обострившихся чувств. А Таня ласково успокаивала меня, как всепонимающая, мудрая и сострадательная мать.
Всё описываемое теперь мною могло бы показаться сознательным или невольным преувеличением, но это было на самом деле, и та, о которой идёт речь, была именно такой.
Я вспоминаю, как однажды мы вместе с нею оправились на званый ужин к французскому военному атташе. С этим обаятельным, умным и деликатным человеком меня связывали отношения взаимной приязни и чисто человеческой симпатии, как-то очень естественно возникшие во время случайного разговора на каком-то дипломатическом приёме. На сторонний взгляд это было, наверное, довольно неожиданное приятельство французского генерала и заместителя главного редактора русского литературного журнала.
Конечно, он был разведчиком, и это не могло быть иначе в его военно-дипломатическом статусе. Перед завершением его миссии в России и возвращением во Францию, где он должен был принять командование одной прославленной дивизией, я даже хотел предложить ему придуманную мною игру, которую он наверняка оценил бы.
Она заключалась в том, чтобы обменяться бумажками, на которых каждый напишет: за что не состоявшееся в наших добрых отношениях он благодарен другому. Но я как-то не успел сделать этого вовремя. Хотя уверен, что в обеих записках было бы одно и то же: "Вы не пытались меня вербовать". Я даже думаю, что он скорее всего употребил бы профессиональное выражение "вербовочный подход". Вот только от него я мог бы этого ожидать, а он от меня нет, хотя, конечно, наверняка строил на мой счёт различные
предположения. А может быть, ему уже было известно, что однажды я отклонил полуофициальное предложение сотрудницы их МИДа не возвращаться из парижской командировки в Москву.
Так вот, за аперитивом, предшествовавшим застолью, генерал сказал мне:
Боюсь, что вы рискуете в следующий раз остаться без ужина в нашем посольстве. Посмотрите на окружение супруги посла и на окружение вашей дамы.
И действительно, почти все женщины из уголка madame l’Ambassadrice постепенно перетекли в ту часть зала, где была она, и с большой заинтересованностью рассматривали, оживлённо обсуждая, её старинные фамильные изумруды. И настоящей первой дамой этого приёма выглядела, увы, отнюдь не супруга посла.
Во всё время этой в один миг пролетевшей, но в каждое отдельное мгновение бесконечно длящейся жизни мы с нею были без остатка поглощены друг другом и когда наконец виделись, и когда томились ожиданием новой встречи, и когда в вынужденной разлуке на день-другой поддерживали себя неотступным, тайно проживаемым воспоминанием о давешнем свидании.
Теперь у меня такое ощущение, что тогда мы беспрерывно чему-то смеялись и без конца перебивали друг друга. Наверное, так проявлялась пьянящая и искрящаяся радость быть вместе. При этом мы словно были постоянно заключены в какое-то магическое любовное поле, всё теснее сближавшее нас и одновременно хранившее от всех мстительных угроз внешнего мира, открытым и весёлым отрицанием уклада которого был наш союз.
Когда же кто-нибудь извне пытался образумить её, вернуть к реальности и водворить в рамки, она с неизменной улыбкой повторяла Блока:
Не лезьте вашими одесскими лапами в нашу умную петербургскую боль.
Мы много выходили в свет, но и на людях ничего не могли поделать с собою, так что нас время от времени как-то удивительно бережно и кротко, словно сочувствуя неведомой глупым детям краткости отпущенного им срока, урезонивали добрые люди.
Самый выдающийся эпизод этого рода имел место на камерных, эстетских и практически недоступных для обычной публики "Декабрьских вечерах" в Пушкинском музее, когда мы с нею, по-цветаевски слегка соприкоснувшись рукавами, вдруг стали неудержимо целоваться на фортепьянном концерте какой-то иностранной знаменитости, будучи в первом ряду зрителей.
Разумеется, она нигде не оставалась незамеченной, и я постоянно ловил чужие взгляды, обращённые на неё и на нас. При этом на меня иногда бескорыстно одобрительные, иногда завистливые, иногда недоумевающие. Но, по крайней мере, на то время я разучился сутулиться: она была на полголовы выше. По этой же причине я избегал фотографироваться вместе с нею. И слава Богу, что так.
Ну, а потом у нас всё постепенно стало сходить на нет, как это обычно бывает в прочих случаях. Теперь даже забавно, что свою роль в этом сыграл и её ожесточённый либеральный радикализм, тогда как я, в те времена модный в либеральных кругах литературный критик, уже отшатнулся от того, что увидел в едва приоткрывшемся лице "новой России". Но это было позже, а тогда я даже навещал её на баррикаде у Белого дома и приносил ей туда шампанское. Помню, мы ещё обшучивали применительно к ней эротическую эмблематику знаменитого революционного полотна Делакруа "La Liberté guidant le peuple".
Но главное, конечно, было в том, что я в один шаг вышел из литературного окружения и вошёл в церковную ограду. Сначала в храм Всех скорбящих Радости, что на Большой Ордынке, а затем и вовсе в Успенский кафедральный собор подмосковного Дмитрова, куда нужно было ездить семь раз в неделю, делая по 150 километров в день, фактически живя в храме и в электричках и добредая до московской квартиры лишь для того, чтобы рухнуть поспать в ней несколько коротких часов.
Зимами я околевал от холода в вымороженных за ночь железных сквозных вагонах, с приходом лета угорал в них от дачной сутолоки и духоты, и всё же это был для меня самый утешительный и самый полнокровный период той жизни во Христе, которая есть у всякого верующего сердца. А вот моя возлюбленная, как я теперь вспоминаю, почему-то не могла сколько-нибудь продолжительное время находиться внутри храма.
Однажды они с Таней пришли на Ордынку и стояли в толпе, смотревшей на наш пасхальный крестный ход. Я нёс на груди аналойную икону и был облачён в старинный бархатный шитый золотом бордовый стихарь. Мы встретились глазами, и я едва заметно улыбнулся. Вероятно, она не разглядела этого в темноте, и я проследовал с пением "Христос воскресе из мертвых..." дальше в мою новую судьбу.
Да и что в тот момент мог дать девушке из "Царского села" на Юго-Западе ночной сторож при храме, по утрам подрабатывавший себе на проездной алтарником, а по вечерам чтецом? Может быть, ей и не нужно было от меня ничего особенного, но я не мог себе позволить не давать ей самого лучшего и достойного её. Да и вообще в её восприятии, насколько я его знал, наша пасхальная встреча должна была бы быть похожа на дурной пародийный парафразис-перевёртыш рассказа "Чистый понедельник" или стихотворения "Девушка пела в церковном хоре".
В былые времена я не раз пытался себе представить, какова будет наша повседневная совместная жизнь под одной крышей, когда это наконец свершится. Но мне никогда не хватало воображения, а теперь уже этого не узнать.
Наконец, у нас была ещё одна, теперь уже, наверное, последняя возможность вновь найти друг друга, связанная с её разводом, которого я в своё время так и не дождался. Она сама разыскала меня, но именно в те годы на мне продолжала лежать не отменимая никакими обстоятельствами ответственность за жизнь одной женщины и одного ребёнка, которых с головой накрыло огромным, непоправимым и непосильным для них несчастьем и которые без меня просто пропали бы на этом свете.
"Ну да, ты же никогда не выбираешь Париж, это уже твой стиль", только и произнесла она с неуловимой интонацией на прощанье.
А у меня от наших с нею волшебных времён осталось нутряное, молекулярное, в составе крови растворённое, не из литературы и не из кино, а свыше ниспосланное знание о той высокой, погибельной, счастливой последним отчаянным счастьем и ни на какую другую не похожей болезни, которую называют страстью.
И ещё две книжки её стихов. В них одно из стихотворений посвящено мне, другое написано обо мне, третье она неумело выстукивала, словно под чью-то диктовку, за моим письменным столом. Я помню свою память о них. Они прекрасны и единственны, как она сама в моей жизни.
И хотя с той поры минуло немало лет, и она, кажется, снова замужем, а я снова один, из чувства самосохранения я до сих пор не позволяю себе перечитывать её рифмованных строчек о свойствах нашей давней страсти. Но я и без того изредка слышу по ночам их ритмический гул учащённого сердцебиения.
Это и есть жизнь после смерти.
Источник: Фейсбук Виктора Малухина